— А ты любишь песни, барин?.. — неожиданно спросил Савоська, точно просыпаясь.

— Люблю. А что?

— Да так… Я одну тебе спою, нашу пристанскую. Мастак[41] я песни-то был петь прежде, вся пристань наша слушает, бывало, как Савоська поет…

Приложив руку к щеке. Савоська затянул богатейшим грудным тенором:

Ох, с по горам-горам,

Да с по высокием —

Там молодец гулял…

Все, что было в комнате, сразу затихло и затаилось. Проголосная песня полилась хватающими за душу переливами, как та река, по которой мы еще недавно плыли с Савоськой. Она, эта песня, так же естественно вылилась из мужицкой души, как льются с гор весенние ручьи. Простором, волей, молодецкой удалью веяло от этих бесхитростных, но глубоко поэтических строф, и, вместе, в них сказывалось такое подавленное горе, та тоска, которая подколодной змеей сосет сердце. Вся эта окружающая нас грязь, эти потные пьяные лица — все на время исчезло, точно в комнату ворвался луч яркого света…

— Да откудова ты, леший тебя задери? — спрашивал мужик с встрепанной головой, начиная трясти Савоську за плечо. — Этакой черт… А?..

— Нет, не могу больше… — глухо проговорил Савоська, обрывая свою песню. — А прежде хорошо певал…