— Погоди, Федя, ты еще напляшешься… дай нам, старикам, старинку вспомнить. Сам буду плясать с Мариной Андроновной.?
Когда-то Евграф Павлыч лихо плясал — как говорится, только стружки летели, — но теперь отяжелел и выделывал колена очень грузно. Зато, отплясав, он расцеловал поповну прямо в губы и проговорил:
— Вот люблю, Маринушка… изуважила старика! Люблю за молодецкий обычай…
Евграф Павлыч долго не выпускал из своей лапищи белую и мягкую руку Марины и все время заглядывал ей в опущенные глаза, на подымавшуюся волной высокую грудь, на горячий девичий румянец, на дрожавшую на алых губах вызывающую улыбку.
Марина плясала так себе, больше помахивала платочком, но разгулявшимся старикам не много было нужно.
Федька Ремянников присутствовал при общем веселье, пил вместе с другими, но выглядел угрюмо, волк-волком; он отлично понимал, отчего развеселился Евграф Павлович и что завелось у него на уме. На Марину Ремянников старался совсем не смотреть: без того было тошнехонько, и даже вино не пьянило.
— Братие! — выкрикивал заседатель и лез ко всем целоваться. — Слава тебе, царю небесный… Вот и помирились. Родимые мои…
Заседатель на вторые сутки совсем развинтился и напрасно отыскивал уголка, где бы вздремнуть: его разыскивали, встряхивали и опять заставляли пить.
— Ты вот что, Федя, — говорил Евграф Павлыч Ремянникову под шумок, — заседатель еле на ногах держится… Попа Андрона я спою, а ты накачивай этого зеленого попа. Понимаешь?
— Понимаю, Евграф Павлыч.