Было еще рано, а барыня Елена Павловна по-петербургски вставала поздно. Авдей Семеныч морщился и опять возвращался к своему окну.
«А ведь Прошка теперь старик, — продолжал он думать, припоминая портрет друга детства. — Оброс бородой, потолстел, поседел…»
Сквозь призму сорокалетней разлуки он видел кудрявого мальчика с задорно вздернутым носом, скуластого и с вечной улыбкой на губах. Какой он сейчас, — портрет, конечно, мог дать только приблизительное понятие.
Пробило девять часов. Терпение Авдея Семеныча истощилось, и он отправился в спальню к жене. Она имела привычку, проснувшись, лежать в постели, а потом мылась целых два часа, так что выходила к утреннему чаю только в одиннадцать. В собственном смысле чая она не пила, а только кофе, как и все дети. Авдей Семеныч шел к жене с некоторым страхом, потому что она не любила, когда ее тревожили утром. Но дело было особенное, и ему необходимо было переговорить с ней.
— Можно войти, Леля? — спросил он у дверей спальни немного виноватым голосом.
Ответа пришлось подождать. Елена Павловна встретила мужа довольно холодно, одним вопросительным взглядом.
— Леля, я… то есть видишь ли…
— Где-нибудь пожар? — перебила она его, кутаясь под шелковым одеялом до подбородка. — Вы врываетесь, Авдей Семеныч, в мою спальню с таким лицом, что… что…
— Ах, Леля, совсем не то! — взмолился Авдей Семеныч. — Ты помнишь Окатова?
— Которого сослали в каторгу?