Поршнев чувствовал себя уже лишним в прииске. Катаев точно не замечал его, как не замечают бедных приживальцез. Прямой обиды не было, а чувствовалось скверно. И оставаться на прииске скверно и уходить некуда. Особенно тяжело делалось по ночам, когда в голову лезли самые дикие мысли.

С своей стороны, Катаев тоже начал тяготиться присутствием обнищавшего компаньона. Прогнать его так, за здорово живешь, как будто и совестно, а держать без всякого дела на своей шее начетисто. Катаев соображал и так и этак, пока не придумал новой штуки, от которой Поршнев еще раз ахнул.

Раз сидели они вечером за самоваром и пили чай. Катаев как-то особенно пристально смотрел на Поршнева, а потом проговорил со вздохом:

— Гляжу я на тебя, Гаврила Семеныч, и вчуже жалею… Что ты теперь, миляга, делать-то будешь?

— Не знаю, Егор Спиридоныч… Две руки остались — вот и весь капитал.

— Так-то оно так, а только с одними голыми руками недалеко уедешь… Без снасти, говорится, и клопа не убить. Да… Главная та причина, что выйдет тот срок твоим векселям, ну, у тебя за них дом-то и отберут.

— Отберут, Егор Спиридоныч! С тем и деньги у добрых людей брал…

— Так, так…

Подумав немного, Катаев прибавил:

— А ведь можно дом-то за вексель и не отдавать, Гаврила Семеныч… Есть такой фортель, и я даже очень хорошо удумал. Тебя жалеючи говорю… Векселя — векселями, а дом — домом.