— Чего зря-то: неминучее дело. Не за себя хлопочу, а за сестер. Вон слухи пали, Гарусов бежал с своих заводов… Казачишки с ордой хрестьян зорят. Дойдут и до нас… Большой ответ дашь, игумен, за души неповинные. Богу один ответ, а начальству другой… Вот и матушка-воеводша с нами страдать остается, и сестра Фоина в затворе.

— Будет, мать Досифея… Без тебя знаю, — сурово ответил игумен. — Тебя не прошу за себя ответ держать…

— Горденек стал, игумен, а господь и тебя найдет. С меня нечего взять: стара и немощна. А жалеючи трудниц, говорю тебе… Их некому ущитить будет в обители. Сиротские слезы велики… Ты вот зол, а может, позлее тебя найдутся.

— Да што ты мне грозишь?! — крикнул игумен, стукнув костылем. — Раскаркалась ворона к ненастью…

— А я скажу, все скажу, — не унималась Досифея. — Все тебя боятся, а я скажу. Меня ведь бить не будешь, а в затвор посадишь, за тебя же бога буду молить. Денно-нощно прошу смерти, да бог меня забыл… Вместе с обителью кончину приму. А тебя мне жаль, игумен, — тоже напрасную смерть примешь… да. Ох, как надо молиться тебе… крепко молиться.

Не выносил игумен Моисей встречных слов и зело распалился на старуху: даже ногами затопал. Пуще всех напугалась воеводша: она забилась в угол и даже закрыла глаза. Впрямь последние времена наступили, когда игумен с игуменьей ссориться стали… В другой комнате сидел черный поп Пафнутий и тоже набрался страху. Вот-вот игумен размахнется честным игуменским посохом — скор он на руку — а старухе много ли надо? Да и прозорливица Досифея недаром выкликает беду — быть беде.

Так и ушел игумен Моисей, ни с кем не простившись. Гневен был и суров свыше меры. Пафнутий едва поспевал за ним.

— Завтра поеду в Усторожье, — объявил игумен Моисей келарю Пафнутию, когда они входили в монастырь, — у нас в монастыре все в порядке… Надо с воеводой переговорить по нарочито важному делу. Я его вызывал, да он не едет… Время не ждет.

Келарь Пафнутий только опустил глаза, проникая в тайный смысл игуменского намерения. Стыдно ему стало за игумена. И ночью плохо спалось черному попу Пафнутию. Все он думал про игумена и смущался от черных мыслей, которые так и кружились над ним, как летний овод. И грешно было думать так, и стыдно за игумена… Славу пустит про себя неудобосказуемую, да и на весь монастырь вместе. Благоуветливый инок тяжко вздыхал и всю ночь проворочался с боку на бок. А подумать было о чем: ведь он должен был заместить игумена Моисея и за все отвечать. Может, и напрасно он смущается — опять хорошего мало. Сумрачен встал Пафнутий на другой день, а игумен уж успел собраться: живою рукою склался. Тороплив не ко времени сделался.

— Я скоро ворочусь, а вы на всякий случай сторожитесь, — советовал игумен, благословляя братию. — Поднимается великая смута, но да не смутится сердце ваше: господь любя наказует…