Полуэхт посмотрел на Никитича и присел на скамеечку, рядом с Сидором Карпычем, который все следил за горевшею лучиной и падавшими от нее красными искрами.

— Ну, как твоя хозяйка? — спрашивал Самоварник, чтобы угодить Никитичу, который в своей доменной печи видел живое существо.

— Пошаливать начинает для праздника… — ответил Никитич и, подойдя к деревянной полочке с пробой, показал свежий образчик. — Половик выкинула, потому не любит она наших праздников.

Самоварник посмотрел пробу и покачал головой. Лучшим чугуном считался серый, потому что легко идет в передел, а белый плохим; половиком называют средний сорт.

— Наверху, видно, празднуют… — глубокомысленно заметил Самоварник, поднимая голову кверху. — Засыпки и подсыпки[13] плохо робят. Да и то сказать, родимый мой, суди на волка, суди и по волку: все загуляли.

К разговаривавшим подошел казачок Тишка, приходившийся Никитичу племянником. Он страшно запыхался, потому что бежал из господского дома во весь дух, чтобы сообщить дяде последние новости, но, увидев сидевшего на скамейке Самоварника, понял, что напрасно торопился.

— Ну что, малец? — спрашивал Никитич, зажигая новый пук лучины.

— Все то же… У нас в дому дым коромыслом стоит: пируют страсть!

— И Окулка не боятся?

— Антипа заставили играть на балалайке, а Груздев пляшет с Домнушкой… Вприсядку так и зажаривает, только брюхо трясется. Даве наклался было плясать исправник, да Окулко помешал… И Петр Елисеич наш тоже вот как развернулся, только платочком помахивает.