— Сейчас оттуда… Вместе с Кожиным были. Ну, там Мамай воевал: как учали бабы реветь, как учали причитать — святых вон понеси. Ну, да ты не сумлевайся, Фенюшка… И не такая беда изнашивается. А главное, оборудуй мне деляночку…
— А что мамынька? — спрашивала Феня свое. — Ах, изболелось мое сердечушко, Тарас… Не увижу я их, видно, больше, пропала моя головушка…
— Перестань печалиться, глупая, — утешал Мыльников. — Москва нашим-то слезам не верит… А ты мне деляночку-то охлопочи. Изнищал я вконец…
— Ах, какой ты, Тарас, непонятный! Я про свою голову, а он про делянку. Как я раздумаюсь под вечер, так впору руки на себя наложить. Увидишь мамыньку, кланяйся ей… Пусть не печалится и меня не винит: такая уж, видно, выпала мне судьба злосчастная…
— Ничего, привыкнешь. Ужо погляди, какая гладкая да сытая на господских хлебах будешь. А главное, мне деляночку… Ведь мы не чужие, слава богу, со Степаном-то Романычем теперь…
При последних словах Мыльников подмигнул и прищелкнул языком, заставив Феню покраснеть, как огонь. Она убежала, не простившись, а Мыльников стоял и ухмылялся.
«Эх, бабы, всех-то вас взять да сложить вместе — один грех выйдет».
— Эй ты, галман, отворяй дверь! — вслух обратился Мыльников к появившемуся лакею Ганьке. — Без очков-то не узнал Тараса Мыльникова?.. Я вас всех научу, как на свете жить!
Выйдя на крыльцо, Мыльников еще постоял, покрутил своей беспутной головой и зашагал к воротам.
— Ну, твое дело табак, Акинфий Назарыч, — объявил он Кожину с приличной торжественностью. — Совсем ведь Феня-то оболоклась было, да тот змей-то не пустил… Как уцепился в нее, ну, известно, женское дело. Знаешь, что я придумал: надо беспременно на Фотьянку гнать, к баушке Лукерье; без баушки Лукерьи невозможно…