Улицы были оживленнее, чем в иной воскресный вечер. Всюду царило праздничное настроение. Народ, радуясь благополучному исходу революции, допоздна не расходился по домам. Время от времени раздавалось пение. Кое-где мальчишки, завидев карету, кричали «ура» и кидали в воздух шапки.
— Право же, отец, я считаю, что вы слишком близко принимаете все это к сердцу, — начал консул. — Если подумать — какая все это чепуха! Фарс! — И для того чтобы добиться от старика ответа или хотя бы заставить его что-нибудь сказать, консул стал оживленно распространяться о революции вообще: — Если бы неимущие массы могли понять, как плохо служат они сейчас своим собственным интересам… И ведь везде одно и то же! Сегодня днем у меня был разговор с маклером Гошем, этим чудаком, который на все смотрит глазами поэта и драматурга… Да, отец, революция подготовлялась в Берлине досужими разговорами в эстетических салонах. А теперь народ взялся ее отстаивать, не щадя своей шкуры. Выиграет ли он от этого? Бог весть.
— Хорошо, если бы вы открыли окно с вашей стороны, — произнес г-н Крегер.
Иоганн Будденброк бросил на него быстрый взгляд и поспешно опустил стекло.
— Вы не совсем здоровы, отец? — озабоченно спросил он.
— Нет, я здоров, — строго отвечал Лебрехт Крегер.
— Вам нужно подкрепиться и отдохнуть, — сказал консул и, чтобы хоть что-нибудь сделать, поправил меховую полость на ногах тестя.
Вдруг — экипаж в это время громыхал по Бургштрассе — случилось нечто ужасное! Когда шагах в пятнадцати от обрисовывавшихся во мраке Городских ворот карета поравнялась с шумливой кучкой разгулявшихся уличных мальчишек, в ее открытое окно влетел камень. Это был безобидный камешек, величиной не больше голубиного яйца, и его несомненно без всякого злого умысла, скорей всего даже не целясь, а просто так, во славу революции, подбросила в воздух рука какого-нибудь Кришана Снута или Гайне Фосса. Он беззвучно влетел в окно, беззвучно ударился о покрытую толстым мехом грудь Лебрехта Крегера и также беззвучно скатился по меховой полости и остался лежать на полу.
— Дурацкое озорство! — сердито произнес консул. — Что они сегодня, все с ума посходили, что ли?.. Надеюсь, он не ушиб вас, отец?
Старик Крегер молчал, как-то страшно молчал. В карете было слишком темно, чтобы консул мог различить выражение его лица. Видно было только, что он сидел еще прямее, надменнее, неподвижнее, по-прежнему не прислоняясь к подушкам. И только минуту-другую спустя, казалось из самых глубин его существа, послышалось медленно, холодно, брезгливо произнесенное слово: «Сброд!»