Ида уселась на краешек кровати, снова взяла в руки иголку и деревянный гриб с натянутым на него чулком, склонила голову с гладко расчесанными седыми волосами и, неустанно следя за каждым своим стежком, спросила:

— Ты думаешь, он завтра объяснится?

— Непременно, Ида, я не сомневаюсь. Такого удобного случая он не упустит. Помнишь, как было с Кларой? На такой же прогулке… Конечно, я могу этого избежать, могу не оставаться одна, не подпускать его близко к себе… Но тогда… тогда это конец! Послезавтра он уезжает, он сам сказал. Да ему и нельзя дольше оставаться здесь, если завтра ничего не будет решено… Завтра он непременно объяснится… Но что же мне сказать, Ида, если он спросит? Ты еще никогда не была замужем и поэтому не очень-то знаешь жизнь. Но ты честный, разумный человек, и тебе уже сорок два года. Неужели ты ничего не можешь посоветовать? Мне так нужен совет…

Ида Юнгман опустила чулок на колени.

— Да, да, Тони, я и сама об этом немало думала. И додумалась до того, что тут уж и советовать нечего, деточка моя! Он не может уехать, не переговорив с тобой и с твоей мамой. А если ты этого не хочешь, так надо было раньше отослать его…

— Да, ты права, Ида. Но я и на это не могла решиться, потому что чему быть, того не миновать! Но только я поневоле все время думаю: еще не поздно, еще можно отказаться! И вот я лежу и мучаюсь…

— Тебе он нравится, деточка, скажи по совести?

— Да, Ида! Если бы я стала это отрицать, я бы солгала. Он некрасив, но в жизни это не так уж важно; зато он добрейший человек, не способный ни на что дурное, это уж можешь мне поверить… Когда я вспоминаю Грюнлиха… О господи!.. Тот вечно твердил: «Я живой, я находчивый», и старался этими словами прикрыть то, что он просто мошенник… Перманедер совсем другое… Он для таких штук, я бы сказала, слишком неповоротлив, слишком благодушен… хотя, с другой стороны, это тоже недостаток, — можно голову дать на отсечение, что он никогда не станет миллионером. И по-моему, он даже слишком склонен распускаться, жить «спустя рукава», как они говорят на юге… Но там все такие, Ида, вот в чем дело. Ты пойми, в Мюнхене, когда он был среди таких же людей, которые так же говорят, как и он, и так же себя держат, я его, прямо скажу, любила. Он мне казался милым, простосердечным, добрым. И очень скоро я заметила, что это взаимно. Может быть, тут играло роль и то, что он считал меня богатой женщиной? Боюсь, более богатой, чем я есть… потому что, ты ведь знаешь, мама уже не может много дать за мной… Но это, я уверена, его не остановит. Он за деньгами не гонится… Да, так что же я хотела сказать, Ида?

— В Мюнхене, Тони! Ну, а здесь?

— А здесь, Ида… Ты сразу поняла, что я хочу сказать: здесь, где он вырван из привычной обстановки, где люди совсем другие — строже, честолюбивее… как бы это выразиться… благоприличнее, — здесь я часто за него краснею; да, да, откровенно признаюсь тебе, Ида, потому, что я всегда говорю, что думаю… я стесняюсь его, хотя это, может быть, и дурно с моей стороны. Ты знаешь, он уже не раз говорил «мне» вместо «меня». На юге так говорят, Ида, даже самые образованные люди, когда они весело настроены, и ничей слух это не режет, никого не сердит, никто даже и внимания не обращает… А здесь… мать на него косится, Том вскидывает бровь, дядя Юстус вздрагивает и еле сдерживается, чтобы не фыркнуть… Знаешь эту крегеровскую манеру… А Пфиффи Будденброк переглядывается со своей матерью или с Фридерикой и Генриеттой… И мне становится так стыдно, что, кажется, взяла бы да убежала из комнаты. И тогда я даже представить себе не могу, что выйду за него замуж…