Впрочем, внешняя мягкость отнюдь не соответствовала суровой прямоте его характера. Как органист Эдмунд Пфюль был достаточно широко известен, а молва о его познаниях в теории контрапункта распространилась и за пределы родного города. Выпущенная им небольшая книжечка о церковных ладах была рекомендована в двух или трех консерваториях в качестве факультативного чтения, а его фуги и обработки хоралов время от времени исполнялись везде, где звучал орган во славу господа. Эти композиции, равно как и импровизации, которым он предавался по воскресеньям в Мариенкирхе, были безукоризненны, совершенны, насквозь проникнуты неумолимым нравственно-логическим величием и торжественностью «строгого стиля». В существе своем чуждые всякой земной красоты, они не могли затронуть чисто человеческих чувств непосвященного. В них торжествовала техника, доведенная до степени религиозного аскетизма, виртуозность, возвысившаяся до самоцели, до абсолютной святости. Эдмунд Пфюль невысоко ставил благозвучие и холодно отзывался о мелодических красотах. И при всем том, как ни странно, он не был сухарем, не окостенел в своем чудачестве.
— Палестрина![112]Палестрина Джованни Пьерлуиджи (1525–1594) — крупнейший композитор церковной музыки; прозван по месту рождения, небольшому итальянскому городку Палестрина. — восклицал он тоном, не терпящим возражений, и лицо его становилось грозным. Но не успевал он усесться за рояль и сыграть несколько старинных пьес, как на его лице появлялось несказанно мягкое, самозабвенное и мечтательное выражение. Взгляд г-на Пфюля покоился где-то в священной дали, словно вот сейчас, за роялем, ему открылся смысл всего сущего. То был взгляд музыканта, кажущийся пустым и смутным оттого, что он устремлен в пределы логики, более глубокой, чистой, беспримесной и безусловной, чем все наши языковые понятия и рассуждения.
Руки у него были большие, пухлые, как бы бескостные, и усыпанные веснушками. Мягким и таким глухим голосом, словно кусок застрял у него в пищеводе, приветствовал г-н Пфюль Герду Будденброк, когда она, приподняв портьеру, входила в гостиную:
— Ваш покорный слуга, сударыня.
Слегка привстав со стула, склонив голову и почтительно пожимая правой рукой протянутую ему руку, он левой уже брал квинты, уверенно и четко, а Герда быстро благодаря исключительной тонкости слуха настраивала своего Страдивариуса.
— Сыграем бемольный концерт Баха, господин Пфюль. В прошлый раз у нас не совсем хорошо получилось адажио…
И органист начинал играть. Но едва только успевали прозвучать первые аккорды, как дверь из коридора медленно, осторожно приоткрывалась и маленький Иоганн, неслышно ступая по ковру, прокрадывался в дальний угол, где стояло кресло. Там он усаживался, обеими руками обхватывал колени и, стараясь не шевелиться, прислушивался к музыке и к разговорам.
— Ну что, Ганно, пришел послушать? — спрашивала в перерыве Герда, глядя на него своими близко поставленными глазами, разгоревшимися от игры и блестевшими влажным блеском.
Мальчик вставал и с безмолвным поклоном протягивал руку г-ну Пфюлю, который ласково и бережно гладил его русые волосы, так мягко и красиво ложившиеся на лоб и виски.
— Слушай, слушай, сынок, — приветливо говорил органист, и Ганно, не без робости поглядывая на его огромный вздымавшийся кадык, снова быстро и бесшумно возвращался на свое место, горя желанием поскорее услышать продолжение игры и сопутствующие ей разговоры.