Я не мог оторвать глаз от этой бумаги, я перечел ее несколько раз, и каждый раз душа ввергалась в странное волнение. Казалось,, ее делили между собою тысячи противоположных чувств. Я чувствовал, правда, что ревность потухает в моем сердце, но лишь затем, чтобы на смену ей явились угрызения совести, которые, я чувствовал, рвали мое на части сердце. Мысль о моем поведений с Люцилой заставила меня глубоко страдать, и я не решался думать о состоянии, в которое я привел моего несчастного соперника.

В то время, как меня преследовали эти мысли, его перевязка сдалась, он потерял много крови, и его глаза покрылись вторично тенями смерти.

— Он умирает! — воскликнул один из его людей, который поддерживал его голову.

Исторгнутый этим криком из моих мрачных размышлений. Я опустил глаза на это бледное и неподвижное тело: я счел его не живым. В чрезмерном горе бросился я на него.

Не знаю, что было тогда со мной, но я очнулся тогда в моей комнате. Немного спустя пришли мне сообщить, что рана Мазовийского посла (таково звание моего соперника) не опасна. Эта новость меня несколько успокоила.

В настоящее время мое волнение менее жестоко, но я но могу оградить себя от черной меланхолии, и ты хорошо понимаешь, каков может быть ее предмет.

Ты без сомнения выходишь из терпения от рассказа о моих неудачах.

Мне кажется, я вижу тебя, как ты бросаешь на стол мое письмо, пожимая плечами, и слышу, как ты говоришь тоном сожаления: «К чему мне наполнять голову его безумствами и его жалобами! Почему он не поступает, как я»!

Терпение, дорогой Панин! На все время. Прежде чем проститься с любовью, она и тебя заставила провести не одну тяжелую минуту. Тебе хорошо было изливать свои печали на груди друга. Не находи же дурным, когда я поступаю также.

Из Варшавы, 27 июня 1769 г.