— Вот я тебе историю одну расскажу, так ты тут, дед, и сгадывай, Бог ли это, али нет? Третьего года это было; тогда, сам знаешь, голод какой Господь на народ наслал. Хлеб в такой цене стоял, что хоть и есть совсем не ешь; солонина пятнадцать копеек была; овёс за полтинник бывало в лавку, а из лавки и за шесть гривен брали; крутой год выпал, что и говорить. Только извощичек наш один в Смородинской волости барина себе седока где-то выудил, в Старый Оскол его свезти; на погляд денежный барин был, клажи много, хорошая всё клажа, тяжёлая, и сам пресердитый; то и дело извощика бранить да торопить. Ну, хорошо, поехали они, барин этот сердитый да извощик наш смородинский, выехали они, поди, на после ли вечерен; ночи тогда пресумрачные были, претёмные; дело к Михайлову дню приходило, самая, значит, что ни на есть осень; хлеб с полей посняли, почитай и снимать было нечего, озими все повспахали, да повзборонили, чернь такая везде, тьма, даже днём посмотришь, словно в могиле сидишь; ветры ещё тут пошли, дожди, народ шубы понадевал, такая сквернота на дворе, смотреть — человека тоска берёт. Пришлось им по грязи этой чвакаться, припоздали они в город, захватили ночи, а тут ещё туман так и сечёт глаза, заплутали как раз в поле, с восьмой версты целиком поехали. Потёмки, сказать нельзя, какие, то есть, коли речка тебе на пути попадётся, так ты и в реку совсем с повозкой влопаешься, на лес наедешь, так разве в древо оглоблями стукнешь, а уж прежде ты его не приметишь. Дрянь дело было. Одному только я диву даюсь, мужик-то ведь был, дедушка, преспокойный, прекроткий, никакого баловства за ним никогда не водилось. С чего же это ему, скажи ты мне на милость, грех такой вдруг на ум припал?
— Враг смутил, известно с чего… — ответил внимательно слушавший дед.
— Должно, что так, потому что оченно тих был. Оно, правда, горе его, несчастливого, замучило: скотина вся пооколела без корму, маслобойка была славная — так сгорела, баба суседская подожгла. А детишек-то, поди, полные пригоршни были, да всё крохотные, не подсоблята, ртов много, а руки всё одни. Заела его беда, таскался всё на своей парочке — что заработает, бывало, волочит себе домой, ребятам — есть-то хочется, голодают, да плачут, не в воду же их пошвырять; а с хозяйкой немочь на беду случилась, опухла вся, поясницы не разогнёт, лежит себе как пласт на печи, пальцем не шевельнёт; спасибо ещё тётка у их старая была, та уж стряпала да обмывала. Ну, да я историю тебе всё не поканчиваю. Так вот заблудились они, барин этот сердитый да извощик наш смородинский. Едут час, едут другой, грязь так колесом и воротит; а барин прижался себе в угол да и молчит, словно неживой совсем, в шубу только свою кутается; а тут у него в ногах шкатулочки всякие с разными там господскими вещами, ну, а денег, видно, не жидко; потому сейчас приметно, что барин капитальный, скупой: шуба-то на ём, может быть, не тысячу ли рублей стоит, а с мужиком как жид настоящий торгуется; до Оскола семь целковых человеку не дал. Ну, заехали они, братец, таким манером в яр какой-то, стали лошади; извощик их нукать, кнутом стегать — не берёт, брат ты мой, ничего: вкопались в грязь, упёрлись, ни назад тебе, ни вперёд. Осерчал тут барин; мужичонок-то, видит, словно квёлый, слабосильный, опаски особливой нет, стал его ругать и клясть: такой ты, говорит, сякой! Ты, говорит, меня нарочно сюда в овраг завёз, ограбить, что ли, хочешь? Так я, говорит, тебя сейчас самого с передка сброшу, да в поле оставлю, коли ты на настоящий трахт не выедешь. Зачем я, говорит, только по поште ехать поскупился, по крайности, говорит, за себя и за вещи свои покоен бы был; тебе, говорит, разбойнику, конечно, всё одно пропадать, потому ты кроме зипуна своего, ничего не имеешь; и разное там ещё обидное ему выговаривал. Слушал мой извощик, слушал; на сердце-то у него своё горе, а тут ещё последних лошадёнок вконец затормошил. А на дворе ночь, души живой нет, и овраг кругом; вскипело его сердце, не стерпел. Вынул из-под себя топор, что на дорожный случай с собою завсегда возил, слез с передка и подошёл к барину. «Ну, говорит, барин, довольно тебе меня костить, покажи-ка, говорит, мне теперь, что у тебя в шкатулочке схоронено?» А барин уцепился за шкатулку обеими руками и сказать ничего не может. Махнул его извощик топором, всю грудину рассёк и не колыхнулся. Так на месте барина и убил.
— Что же, его, разбойника, изловили? — спросил Иван Николаич, слегка бледнея.
— А вот я за этим и речь свою повёл, — возразил Степан. — Ведь кажется, какой тут след, затащил в овраг под кусты, а сам поезжай себе с Богом назад в село; ищи, мол, кого знаешь… Ан, выходит, не так. Никто не видал, только один Господь сверху видел; от Его, друг, должно, не схоронишься… Ведь попался извощик, на то же лето попался. Бабы, дуры, стали в перстни, да ожерелья господские разряжаться, да перед суседками добром своим щеголять, ну и пошла в народе молва. Баба всегда всякой погибели человеческой причина; дошло дело по доказательствам до начальства, взяли в суд извощика, и его самого, и всю семью в Сибирь сослали.
— Поделом вору и мука, — невольно вскричал Иван Николаич. — Его бы ещё не туды следовало… Экое, подумаешь, грубое мужичьё это!
— Что мужичьё, — спокойно рассудил дед. — Не всё, что мужик, то и вор. А бедность, известно, никого добру не научит. Потому, я думаю, это больше по нужде, да по нищете, а то кому же захочется самому себе злодеем быть?
— Говори ты тут, по нищете! — ворчал недовольный Иван Николаич, встревоженный рассказом. — Нешто это нищему Христос делать повелел? Им от Господа терпенье положено, потому в Евангелии говорится: блаженны нищие, яко тиих есть царство небесное. А не то чтобы проезжих грабить… Они меньшая братия нарицаются… Ну, что же ещё тут толковать?
— Да это вестимо, вам лучше знать, вы люди читанные, — оправдывался дед. — Разбойник, известно, уж разбойник; его миловать никак нельзя…
— И Бог этого не велит! — строго, но одобрительно сказала синяя сибирка, слегка оглядываясь на иконы.