Старик едва имел силы разжать пальцы и выпустить из них бумажку. Всё лицо его выражало глубокое горе и глубокую обиду.
— Давай её сюда, где она! — командовал Сенька, вырывая ассигнацию из рук отца.
— Да вот что, Сеня! — смущённым и стихшим голосом прибавил старик. — Ты уж того… Не болтай, чего не след. Хорошего в этом ничего нет, про отца худое разносить. А ты себе помолчи, Сеня, вот и славное дело.
— Родному отцу жену пропил! Завью горе верёвкой! — бессмысленно выкрикивал Сенька, натыкавший то вправо, то влево, с высоко поднятой в руке лиловою бумажкою.
Старик, в бессмысленном сокрушении, провожал его убитым и злыми глазами.
Сенька не возвращался весь день. Дунька была как неживая; на вечерней зорьке старик ушёл в овраг, что тянулся за селом, в который он часто ходил искать трав и кореньев. Дунька в страхе следила за каждым шагом его. Поздно ночью вернулся старик, приволок с собою какой-то мешочек, ужинать не стал, а прямо ушёл спать на пасеку. Дунька вскочила до солнышка, выбежала посмотреть, пришёл ли Семён. Обшарила весь двор, даже на проулок во рвы заглянула, — нигде нет Семёна. Смотрит, а с пасеки синий дымок потягивает, стоит сквозным столбом среди тёмной зелени дубов. Должно быть, старик себе кулеш на завтрак варит, проголодался без ужина. Осторожно стала спускаться Дунька на пасеку, не заругался бы, что поздно встала, рои упустила. Подошла к самым колодкам, видит — сидит Гордей задом к лесу и что-то помешивает в котелке. А пахнет не кашею, лекарством.
Заслышал старик шаги Дуньки, обернулся к ней, усмехнулся и говорит:
— Рано, Дунька, вскочила! А твово полоумного и нонче нет? Запил. С ним это не впервой. Как запьёт, целый месяц ни щей, ни каши не ест, всё водку лопает. Жалко мне малого… Малый тихий, работящий… Ни за что пропадёт.
— Что это ты варишь, Гордей Фомич? — спросила Дунька.
— Да вот твоему блажному лекарство хочу сварить. От него легчает. Как рукой снимет. Вчера вижу, запил малый, пошёл, набрал трав… Дай, думаю, сварю, пособить надоть человеку.