— Ну а должен я, по-ихнему, прицепиться к человеку, что оса к мёду, обыски начать делать, на всё народе срамить, в острог, в кандалы его забить, — продолжал философствовать становой, словно не расслышал вопроса Гордея. — Положим, закон так велит, мы это сами знаем. Да ведь, Гордей Фомич, закон — бумага, а мы живые люди; нам по-живому, по-человеческому и поступать надо!

— Какая такая напасть, и ума не приложу, — бормотал дрожащим голосом Гордей. — Извольте открыть, ваше благородие, будьте милостивы!

— Да мало ли что по зависти люди брешут. Видят, живёт человек в довольстве, в чести… Надо ж ему удружить. Там клеплят на тебя и невесть что: будто ты и в прелюбодеянии живёшь, будто сына своего Семёна из ревности отравил. Инда уши вянут, их послушавши.

— Ваше благородие! Явитесь заступником! Видит Бог, одна напраслина! Ни в чём не повинен! — шептал Гордей убитым голосом.

— И ведь люди же! — рассуждал словно сам с собою Лука Потапыч. — Того не сообразить, что из его брехни выйдет. Он думает: рявкнул, да и дело с концом; сказал, мол, Луке Потапычу. Да ведь, друг ты мой любезный, Лука Потапыч подневольный человек; ты Луке Потапычу сказал, а Лука Потапыч, хочет не хочет, по начальству доноси; там не спросят, брехня или не брехня, а доноси, а не то своей головой ответишь: не покрывай! Вот то-то и дело. Сам-то, собачий сын, законов не знает, а с доносом лезет. А ведь закон за такие дела лишенье всех прав состояния да ссылку на каторжные работы в рудники на пятнадцать лет полагает. Вот что-с! Вот он к чему человека подводит. Ведь это выговорить легко, а попасть туда каково?

— Ваше благородие! Смилуйтесь! Явитесь заступником! Безвинно отвечать должен! — бормотал Гордей, тяжко рухнув в ноги становому. — Будьте за отца родного, а мы вашей ласки до веку не забудем.

— Эх, брат, Гордей Фомич, что это ты на старости лет выдумал? Да ты меня по-просту, без пустяков попроси. Для тебя не постараюсь, для кого же я стараться буду? Только сам я, брат, человек маленький, большие надо мною есть. Как с ними будем? А я что! Я душою рад.

— Не пожалею казны, пожалею свою голову! — угрюмо говорил Гордей, не вставая с колен. — Не взводи сраму на мою седину, Лука Потапыч. Разбей ты это всё дело, чтобы и слуху об нём не было.

— Больших задари, Фомич, а обо мне не думай, — сострадательным голосом говорил становой. — Свезёшь мне какой-нибудь десяточек колодок с пасеки, ради моей охоты, да жеребёночка-другого привяжешь, я, брат, и за это спасибо скажу; сам, брат, в тесноте да нужде бывал, оттого мне и чужое горе больно. Да вот разве пшенца возика три хозяйке моей на кашу насыплешь; у тебя ведь не покупное, своя рушка. Я, брат, Гордей Фомич, не из тех пиявиц, что напалзывают с больших дорог добрых соседей сосать. У тех, брат, ни кола, ни двора за душой, ни креста на шее. А я, слава Богу, на виду живу, здесь родился, здесь мне и помереть. Не один раз с людьми встречался. Пусть же меня поминают добрым словом, а не лихим.

— Что хочешь, возьми, Лука Потапыч, а покрой ты мою старость! Не доводи до судьбища, не порочь! — твердил Гордей.