— Да, да, что-то такое… Кажется, Бовари… Ведь Люси — это в «Бовари»? — говорила Лида.
Суровцов не добился от Лиды более серьёзного разговора. Зато адвокат Прохоров благодушествовал в продолжение всего катанья, занимаясь вместе с Протасьевым таким отчаянным враньём, которое было пустее самой тщательно выеденной яичной скорлупы. О чём шло это враньё — невозможно было дать себе отчёта, хотя Суровцов слышал всякое слово. Хохоту и удовольствию конца не было. Но всего любезнее было Лиде, когда Протасьев или Прохоров с невозмутимою наглостью начинали громко говорить о ком-нибудь из девиц, сидевших в средней части катера, придавая при этом своим речам такой наивный и невинный вид, как будто они сами и не подозревали ничего.
«Нет, — сказал Суровцов сам себе, когда катер вступил в тёмные отражения сада и стал причаливать к пристани. — Жребий брошен! Из-за чего я томлюсь, как Тангейзер в пещере Венеры? Нужно стряхнуть с себя последние колдовские чары. Вон моя спасительная звезда! — прибавил он, отыскивая глазами Надю. — Мой взор будет искать её теперь везде».
Лида выпархивала в это время из катера на пристань, высоко поднятая под руки толпою окружавших её мужчин. Суровцов не был в числе их, хотя стоял ближе всех к Лиде. Он нарочно протеснился к Наде и предложил ей руку. Надя была задумчива и словно опечалена. Без малейшей улыбки, с сухою серьёзностью, она едва дотронулась до руки Суровцова и быстро взошла на пристань. Суровцову сделалось отчего-то горько и стыдно на душе. Ему показалось, что Надя недовольна им. Это была правда. Он ни разу во всё время катанья, ни с одним словом не обратился к Наде, занятый наблюдением над Лидою. Надя видела только его одного и ждала только его речей.
— Что вы так грустны, m-lle Nadine? Вы не простудились ли? — говорила Наде Ева Каншина, сидевшая с ней рядом.
— О нет, я не боюсь воды, — отвечала тихо Надя. — А так, устала немного.
Ни один мужчина не смотрел так внимательно на хорошенького кормчего во время плаванья катера, как смотрела Надя. У Нади словно глаза вдруг раскрылись. Лида очень нравилась Наде с первого дня их встречи. Она казалась неземною красавицею, простою, доброю, бесконечно весёлою. Но сегодня она видела Лиду во всём блеске её красоты и веселья и не узнавала её. Лида была уже не её подруга Лида, а Лида — царица; толпа мужчин, самых блестящих в уезде, ловила её взгляд, её слово. Самые красивые девушки были незаметны рядом с нею. В этом не было ничего удивительного для Нади.
«Лиде так и надо, — думала она. — Она такая красавица, такая милая». Надю поражало в Лиде не торжество её, не поклонение перед нею, а бездушность Лиды. Её тёплое искреннее сердце сразу это почуяло. Надя так мало ещё знала жизнь, что самое невинное кокетство возмущало её; но она решительно не могла перенести вида Лиды, бойко кокетничавшей с целою толпою мужчин. «Кого же она любит? — спрашивала сама себя Надя, тщетно вглядываясь в ухаживателей Лиды. — Значит, ей все равны, все не нужны? И неужели ей действительно так весело со всеми ими и им всем не стыдно говорить эти пустяки? Протасьев, положим, он такой ледяной, бессердечный, ему всё равно. Но Анатолий Николаич! Зачем он с ними? Разве и он такой же, как все?»
Живые картины были все придуманы Суровцовым. Для трёх примадонн были выбраны три главные картины. Ева Каншина, недавно ещё считавшаяся первою красавицею уезда.но уже изрядно поблекшая и без бою уступившая своё место блестящей Лиде, должна была фигурировать в роли Рахили у колодца, чему очень способствовали её большие еврейские глаза с густыми ресницами и прекрасные чёрные косы, которые она купила в Вене в последнюю свою заграничную поездку. Надя выступила во второй картине, сюжет которой был взят из Шатобриана: она представляла жрицу, пророчицу Велледу. На фоне живой зелени, над костром, где в красивой позе лежал связанный молодой римский воин, приготовленный к сожжению, стояла жрица суровой богини в белом, золотом шитом костюме Нормы, с дубовым венком на голове, с косматой медвежьей шкурой, падавшей с полуобнажённого плеча вместе с чёрными волнами распущенных волос, с пучком священной омелы и золотым серпом жрицы в опущенной руке. Девственная ножка, обутая в золотые ремни сандалий, с решимостью упиралась в край костра, а из беспорочных чёрных глаз, строго устремлённых на осуждённого воина, смотрело само непоколебимое правосудие.
Когда Суровцов, распоряжавшийся картинами, зажёг сбоку, за сценою, красный бенгальский огонь, то костёр, казалось, запылал. Группа столпившихся воинов в их полудиких нарядах живописными силуэтами вырезалась на этом кровавом фоне, и в глазах девственницы-жрицы внезапно засверкали такие грозные огоньки, что казалось, будто над пламенем жертвенного костра стала сама неумолимая богиня брани. Сдержанный ропот удивления невольно пронёсся по публике. На одно мгновение все словно уверовали в реальность картины и с нескрываемым наслаждением вглядывались в неотразимый образ девы-пророчицы. Суровцов так растерялся от неожиданной полноты эффекта, что забыл дать сигнал опускать занавес, а стоял, скрестив в немом восторге руки, как художник, окончивший заветную картину, стоит перед нею.