— Ишь ведь как! — вздохнула няня. — Он-то, наш батюшка, тяготы на себя какие принимал, а мы грешные и в храм Божий на своём селе в праздник сходить за великий труд почитаем.
— От лени и от объеденья, — строго пояснил Ивлий. — Мирской человек чреву своему служит, а не душу спасает. Коли бы памятовал человек завсегда муки геенские, грешникам уготованные, то отвергся бы мира и прилепился к Христу. А человек этого не помятует, потому князь власти воздушной по миру аки лев рыщет, иский кого уловити, ну и мутит человека, рассеянье на него посылает. Читал ты о хождении по мытарствам Федоры праведной? Я знаю, что не читал. Матерь твоя больших чинов и званья большого, против всех тутошних помещиц, говорить нечего, а ума в ней мало, что детище своё родное сиде некрещёной препоручила. Разве немки во Христа веруют? Немки тебя ко Христу не приведут, а приведут к диаволу.
— Известно, басурманки! — вздохнула сочувственно Афанасьевна. — Что немец, что жид — всё одно; все по-собачьи лопочут.
— Ужасы неизглаголанные сподобилась видеть Федора праведная, — продолжал между тем Ивлий. — Жупел клокочущий и сковороды раскалённые, и скрежет зубовный; хулы изрыгатели на крючья за язык повешены, плотоугодники чревом ненасытным вечному мразу преданы, а диаволы во образе эфиопов чёрных, аки повапленные, когтями своими проклятыми разрывают тело грешных человеков. Смута на разум находит и трепет на сердце, когда о хожденьи Федоры праведной даже в книжке читаешь, во плоти находясь, а не только сам воочию узришь, тлен земной покинувши…
Алёша уже давно не смотрел на Ивлия; блюдечко с чаем давно зашаталось в его дрожащей руке, и он сидел теперь, оставив свой чай, прижавшись к няниному плечу. Словно тяжкий кошмар налёг на его грудь, и ему грезилось, что перед ним страшный седой колдун выпускает на него вместо слов тучи страшилищ.
— И как помянешь, — продолжал Ивлий, уже ни на кого не смотря и разговаривая словно сам с собою, — как помянешь грехи свои несчётные, блуд и срамные речи, и человекоугодие, и чревоугодие, и заповедей Господних поношенье, сердца своего злобу и корысть, ближнего осужденье, нищего забвенье, сирого оставленье…
— Ох-ох-ох! — стонала Афансьевна, безнадёжно качая трясущейся старой головой и проливая горькие слёзы в угол своего коврового платка.
— …И возьмёт тебя трепет неисходный, — продолжал Ивлий. — И праведному трудно спастись, «кольми паче грешнику», сказано в «Апостоле». Вопросит тебя на страшному суде Господнем праведный Судия — и не обретешь ответа, яго нагой не обретает одеянья. И скажет тебе Судия: сии, праведные, на земле страдали Христа ради, тем бо я уготовил царство небесное, а сии, грешницы, на земле жили в веселье, плотоугодии и праздности, Христа позабывши, — тех бо я уготовал диаволу на мучение вечное. Ох, страшная тьма кромешная, иде же червь не усыпает и огнь не угасает! — вдруг заключил Ивлий, сам переполняясь ужаса и порывисто вставая с места. — Пойду помолюсь, прочитаю акафист Богородице, а то трудно сделалось душеньке.
Он три раза перекрестился на иконы, шепча молитву, и пошёл к двери.
— Спасибо, старуха, за твоё угощенье. Будь здорова, будь и ты здрав, барчук. Ужо помолюсь за тебя Алексею человеку Божьему. Он те милость пошлёт, — сказал Ивлий, сгибаясь своей высокой фигурой в низенькую дверь клети.