— Читайте, читайте. Утомляйте тело поклонами, будет легче. Ну, прощайте, выходите же завтра. Мне нужно с вами о серьёзном поговорить. А пока я один подумаю. Прощайте. Вы помните, как меня зовут: Муранов.
Он медленно повернул в тёмный переулок Ендовища, наполненный грязными маленькими домиками, и скрылся в тени этих домов.
Татьяна Сергеевна вовсе не забыла, что был Великий четверг и что вообще как-то неловко приглашать гостей к обеду в Страстную неделю. Но Лидочка ничего не хотела знать и не стеснялась ничем. Она обыкновенно, не говоря ни слова матери, назовёт целую кучу своих приятелей и скажет об этом матери иногда всего только за полчаса до обеда, к несказанному беспокойству бедной генеральши, гостеприимному сердцу которой всегда казалось, что всего мало и что всё слишком просто. Мисс Гук поручается хлопотать, чтобы вставить между супом и жареным какую-нибудь рыбу или какой-нибудь наскоро приготовленный соус и подкрепить пирожное сомнительного характера каким-нибудь миндальным печеньем. Виктор отряжается в погреб и лавки, чтобы приправить скромность домашнего стола, обличаемого неосторожностью Лиды, икрою, рыбками, марсельскими консервами и бутылками вина. Несмотря на неожиданно возникавшую опасность, Татьяне Сергеевне с Божиею помощью всегда удавалось с честью отстоять в глазах импровизированных гостей приличие своего стола, и она с такою спокойною простотою предлагала своему соседу соуса, в появление которого сама не верила до той минуты, пока не видела его на блюде, что никому из гостей не пришло бы в голову, каких сердечных волнений стоил этот соус заботливой хозяйке.
Татьяна Сергеевна захватила нынче с собою Алёшу в собор, где происходило торжественное омовение ног архиереем. От обедни целая туча народа провожала Лиду и набилась вслед за нею в гостиную Татьяны Сергеевны. Алёшу свели с его мезонина, потому что его хотел непременно видеть Протасьев, любивший иногда подтрунить над его религиозностью, а главное потому, что уже готов был обед.
— Мне больше всего понравился этот толстый поп, который три раза вспотел, совсем с лысиной, прежде, чем дошёл до него архиерей, — рассказывал Протасьев в ту минуту, как Алёша расшаркивался с гостями. — Бедняга! Вы заметили, с каким беспокойством поглядывал он на свою голую ногу? Он, кажется, готов был лучше оторвать её, чем подавать архиерею.
— Попадья, небойсь, мыла её, мыла, как грязное бельё, дня три, верно, парила. Оттого-то у них у всех ноги красные, как варёная солонина. — вставил драгунский адъютант.
Лида хохотала неудержимо над этими казарменными остротами.
— Ну нет, всё-таки спасский поп был лучше всех, — острил адъютант. — Вы заметили, что с краю сидел: жиденькая бородка клином и нос, очинённый как карандаш. Клюв точно. У него и ермолка была вострая такая же, как сам он, так называемая скуфья.
— А этот низенький лысый толстяк, с чёрною бородой вроде эспаньолки, смуглый, как печёнка; по-моему, это Фома неверный. Его не скоро надуешь, — продолжал Протасьев, не улыбаясь.
— Как вы смеете смеяться над ним! — хохотала Лида. — Это отец Василий, кафедральный протоиерей. Он самый старший здесь. Мы с мамой исповедовались у него.