Последние дни Алёша уже не вставал с постели и его повёртывали на руках. Он не пускал к себе никого и даже просил Надю, чтобы она сидела за его изголовьем, не на глазах. Всё, чем интересовался он, как будто переставало для него существовать. Но зато он с какою-то подозрительною и раздражительною требовательностью стал относиться к мелочным предметам, которыми он теперь пользовался. Он выходил из себя, если пузырёк с микстурой на его столике, спичечница или стакан воды на его ночном столике стояли не так, как он привык их ставить; он бесился за самую ничтожную неисправность в постельном белье. Словно весь обширный Божий мир, который так недавно наполнял фантазию Алёши бесконечными перспективами, съёжился для него в одной его смертной кроватке.
Мир своими стихиями теперь побеждал и давил его, изгонял с лица своего, и он отвечал ему бессильною враждебностью. Кругом себя он во всём чувствовал свою гибель и с недоверием глядел даже на тех, кто встали на его защиту. Он чувствовал, что уже не нужен никому, что списывается со счетов, вычёркивается из ряда живых существ, и его озлобленному сердцу все делались не нужны; ему казалось, что остающиеся жить тщеславятся своим жребием, презирают его, издыхающего; их вид ему казался исполненным оскорбительности и возбуждал в нём жгучую, непереваримую зависть. В его понятии сглаживались мало-помалу все индивидуальные различия людей, забывалось всё разнообразие их личных отношений к нему. Инстинкту его чудились две стороны: одна — торжествующая, смеющаяся, обречённая жизни и счастью, другая — он, обречённый гибели. Впрочем, его голову осаждали иногда религиозные мысли, и тогда он словно приходил в себя, ободрялся духом, смотрел на людей более доверчивым и любящим взглядом. Но это становилось с каждым днём всё реже и реже.
— Надя, позовите мне Суровцова, я хочу его видеть! — раз сказал он Наде, заслышав в диванной голос Анатолия Николаевича. Это желание так удивило Надю, что она с некоторым испугом исполнила поручение.
— Здравствуйте, милый Алёша, — с наигранною развязностью сказал Суровцов, приближаясь к постели. — Ну что, как ваши дела? Лихорадочка немножко поваляла вас? Не беда! Ещё скорее поправитесь после неё. — Алёша смотрел на него широко открытыми глазами, пристально и молча. — Что ваш кашель? Кажется, много меньше стал? — спрашивал Суровцов, чтобы говорить что-нибудь.
— Вы верите в Бога? — сказал вдруг вместо ответа Алёша; глаза его зажглись лихорадочным огнём, и он не спускал их с Суровцова. — Я вас спрашиваю при Наде; вы не скажете лжи над постелью умирающего.
Суровцов предчувствовал, что Алёша позвал его недаром; вопрос неприятно кольнул его. Однако он отвечал шутливо:
— Вот о каких важных материях вы тут философствуете! Что это вам в голову пришло?
— Не отшучивайтесь, отвечайте прямо! — отвечал Алёша, и по его строгому, упорному выражению Суровцов видел, что действительно отшучиваться нельзя.
— Вы предложили мне этот вопрос совершенно неожиданно, — сказал он. — Я вообще не привык рассуждать о подобных предметах на лету. Но если вас это серьёзно интересует, я отвечу вам охотно. Вы спрашиваете. верю ли я в Бога? Да, верю. Бог — это идеал правды, добра. Я верю в правду и в добро. Я верю, что придёт когда-нибудь Божье царство. Что будущая жизнь человечества будет блаженною.
Алёша хмурился и смотрел на Суровцова всё строже и строже.