— Не губи девки, Гордей Фомич, — продолжал Василий, уже с трудом сдерживавший себя, — девка меня любит. Не нудь её за немилого выходить. Пожалей своё детище. Твоя ведь кровь, не чужая!
— Вот я ей покажу, как любить без отцовского приказанья! Я об неё вожжу размочалю! — приговаривал старик, захлёбываясь от гнева.
— Гордей Фомич! Али мы нехристи, али мы злодеи какие, что ты нас так хаешь? — убеждал его Василий. — Обоих нас с тобою мать нагишом родила, обоих молоком кормила. Когда тебе Бог добра больше послал, владей им на здоровье, твоё при тебе останется, а мне твоего не нужно. Жил без тебя, без тебя и век проживу. Буду жив-здоров, заработаю и на миткалевую рубашку, а с голоду тоже дочка твоя не помрёт; тоже не свиное едим кушанье, а людское. И хорошие, бывает, заходят люди, нашим хлебом-солью не гнушаются. Тоже ведь и ты, Гордей Фомич, в один рот ешь, не в три, даром что богат. И у нас так-то едят; всем, слава Богу, хватает, по чужим людям не просим, под окошечко с мешочком не ходим. Чего ж ты уж больно великатничаешь? Одного с нами помёта…
— Уйди ты от меня, Васька! Слышь, уйди! — сипел старик с пеною у рта. — И не показывайся мне никогда, чтобы духом твоим здесь не пахло.
— Что же ты меня так-то гонишь? Али ты меня ночью в амбаре своём поймал? — сказал Василий. — Я дочь твою по чести сватать пришёл, ты мне и отвечай по чести. В своём добре всяк хозяин. Не отдашь — твоя воля. А лаяться не смей и срамить не смей. Вот что!
— Уходи, Васька, собак спущу! — кричал старик. — Собаками затравлю… Коли и близко-то к своему двору тебя попаду, беда будет. Что ни сгребу, всё будет у тебя в горбу: дуб — дуб, топор — топор. Ты знаешь Гордея… Я, брат, не из шутников. Чтобы и глазом одним на Алёнку глянуть не смел. Понял?
— Понял, Гордей Фомич, как не понять, много вам благодарны за ласку, — отвечал Василий, низко кланяясь Гордею. — Не взыщите на нашей простоте!
Руки Василия при этом долгом насмешливом поклоне судорожно искали чего-то кругом. Василий сам не знал, что делать ему: сейчас сгресть ли, как хотелось его душеньке, в могучую охапку обидчика-старичишку и натешиться вдоволь, или уйти подобру-поздорову, подумать на досуге о своей беде. На старика рука не поднималась, да и что за прок с того будет? Он над стариком натешится, а старик на Алёнушке выместит. Никому другому, как ей, придётся расхлёбывать Васькину кашу. Уж лучше и не заваривать. Уж лучше и не заваривать. Пропади он совсем, старичишка проклятый!
Повернулся Василий своей широкой спиною, пошёл себе потихоньку из половня, сам не видя, куда идёт. До самой околицы провожал его сердитый старик, лая, словно цепной пёс, не нежданно зашедшего во двор чужого человека. Босой, в рубахе без пояса, с всклокоченной бородою, в которой перепутались стебли сена, с злобно пенившимися и ругавшимися синими губами, Гордей никогда не был так похож на колдуна, как в настоящую минуту.
— И дорогу эту забудь, хамово отродье! И в сторону эту глядеть не смей! — напутствовал он уходившего безмолвно Василья. — Вот тебе мой приказ. Попаду у Алёны, как барана скручу! Всю волость соберу, прутьями на базаре выдеру… Помяни Гордеево слово. Весь двор твой с корнем выкопаю, коли наперекор пойдёшь. Тысяч не пожалею, всех начальников куплю, а уж тебя доведу до погибели. У Гордея толста мошна, хватит!