Черноглазый Абрамович не унялся. В субботу на последнем уроке, когда, по наблюдениям класса, Иван Семёныч являлся особенно добрым и когда счастливо сходили с рук самые отчаянные выдумки даже неопытным новичкам саквинской профессии, Абрамович держал пари с Якимовым на шесть казённых булок к чаю, что он вместо урока географии прочтёт Ивану Семёнычу «Отче наш», и что Иван Семёныч поставил ему за это четыре. В пари поддержали мазу Ярунов и ещё несколько товарищей, так что в случае удачи Абрамовичу приходилось бы чуть не целый месяц есть за чаем двойные порции булок.
Наступила суббота, и наступила последняя субботняя лекция. Даже самые суровые и исполнительные учителя чувствовали в этот знаменательный час, которым замыкалась рабочая неделя, радостное предвкушение давно желанного отдыха после тяготы шести сплошных учебных дней, и невольно впадали в некоторые малодушные поблажки нашему брату. Даже у наводившего на всех ужас «латинского учителя» Лиханова смягчалось в этот торжественный час всеобщего отпуска его безжалостное латинское сердце, единицы как-то невольно заменялись двойками, и кое-где появлялись даже непривычные его перстам четвёрки.
На обленившееся и незлобивое сердце Ивана Семёныча последний субботний урок производил совершенно расквашивающее действие. Он впадал в умилённое состояние, как будто готов был сейчас же исповедовать громогласно всю гимназию: ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко, по глаголу Твоему с миром! И всегда-то он держался теории безмолвного всепрощения и непротивления злу, а уж в эту минуту он, кажется, перенёс бы молча неведомо что.
Абрамович не выходил, однако. Сначала пустили хорошего ученика Терновского, который самым честным и обстоятельным образом познакомил Ивана Семёновича с географией Апеннинского полуострова. После него вызвался Абрамович.
Иван Семёныч ощетинился, как ёж, когда увидел своего недавнего обидчика. У него уши стали на макушке, и чёрные мышиные глазки его растерянно бегали по всем углам. Он стал старательно вслушиваться в слова Абрамовича, силясь поймать его на чём-нибудь с помощью только что выслушанного ответа Терновского. Но Абрамович, как нарочно, вызубрил нынче урок лучше всякого первого ученика. Он с такою почтенною серьёзностью и вместе с такою непринуждённою беглостью рапортовал о великом герцогстве Тосканском, о Парме, о Модене, о Папской области и республике Сан-Марино, что мало-помалу встревоженно насторожившееся лицо Ивана Семёныча начало принимать свой обычный доверчивый вид. Глазки подёрнулись лениво-доброю влагою и устремлялись всё чаще и чаще к небесным высям, а пальцы принимались за свою обычную мирную работу катанья бумажных шариков.
Речь Абрамовича журчала, как усыпляющий рокот ручья, безостановочно, плавно, однообразно, постепенно; однако, понижаясь тоном и ускоряя темп, так что даже нам, вонзившимся в рот Абрамовича и глазами, и ушами, уже не совсем становились ясны отдельные слова.
И вдруг мы слышим — и не верим тому, что слышим.
Только что прозвучало в наших ушах: «Лоретто — в нём находится дом Богоматери, чудесно перенесённый сюда из Палестины», — и вслед за этим, словно самое естественное дальнейшее продолжение описания этого священного города: «Отче наш, иже еси на небесех!» — Тем же голосом, в том же темпе, словно ни на волос не отступая от географического урока, всё «Отче наш», со всеми семью прошениями и славословием, от доски до доски, до «во веки веков. Аминь!»
И прежде, чем мы очнулись от изумления, прежде, чем замечтавшийся Иван Семёнович успел переварить в своём неповоротливом мозгу смысл этих механически долетавших до него странных речений, уже опять безостановочным потоком, будто кроме них и прежде ничего не было и быть не могло, звенят самые неподдельные географические термины и самые несомненные итальянские имена: «Сорренто, родина поэта-изгнанника Торквато Тассо, некогда воспетая им. Гаэта, главная твердыня Неаполитанского королевства со стороны моря».
Иван Семёныч останавливается посередине класса, разинув рот, выпучив глаза, даже приподняв слегка растопыренные длани, изображая собою настоящий вопросительный знак.