Он и обращался с нами совсем не так, как другие учителя. Не ставил ни цензоров, ни авдиторов, не жаловался ни на кого инспектору. Он просто стыдил и усовещивал нас и требовал, чтобы мы, «старшие ученики» гимназии, не вели себя мальчишками приходского училища, сами поддерживали в классе порядок и тишину, и сами энергически восставали против неисправимых шалунов своего класса. И этим прямым обращением к нашей классной совести он достиг того, что мы действительно все горою поднимались на охрану этого священного для нас класса истории от всяких обычных классных войн.

Мы хотели показаться своему любимцу вполне достойными его доверия, вполне постигающими возвышенность его воззрений на науку.

Хотя мы и не знали в точности, какую роль играл «наш Калинович» в педагогических советах, и мог ли он вообще играть там какую-нибудь роль, но почему-то вся гимназия чувствовала радостную единодушную потребность верить, что Калинович непременно восстаёт против всякой несправедливости и подлости, что он обличает учителей-взяточников, защищает бедных гимназистов и не даёт кровопийцам-надзирателям губить судьбу в чём-нибудь попавшихся товарищей наших.

Скорее всего это был наш собственный миф, не имевший никаких корней в действительности, но тем не менее миф этот создался и жил с непобедимым упорством. В нём образно сказалось наше инстинктивное детское чутьё, что Калинович должен был представлять собою непременное отрицание тех бездушных и безучастных порядков, которые давно царили в застоявшемся болоте нашей гимназической жизни.

Хотя и кроме Калиновича были в гимназии двое-трое молодых учителей, вполне порядочных и дельных, но они или по сухому характеру своих наук, или, может быть, по собственному необщительному и сосредоточенному характеру, не оказывали на нас заметного влияния и не вносили в наши отношения к гимназии никакого нового настроения. Классы же истории стали для нас чистою проповедью возрождения, каким-то распахнувшимся настежь окном, сквозь которое мы увидели нежданно-негаданно радостные перспективы человеческого мира. Герои мужества и добра, самоотверженные патриоты, глубокие труженики мысли, великие гении искусства вставали кругом нас, как семья дорогих, близких сердцу родных, живые и понятные, пронимающие до слёз, вдохновляющие до восторга чудными заманчивыми образами нашей собственной будущей деятельности.

Как далеко это было от пошлости, грубости и низменного материализма отношений, окружавших нашу действительность! Как много тонких, незримых струн в сокровенных глубинах нашего духа жадно, хотя и смутно, отвечало на этот будящий призыв, и как много можно было сделать в его помощью из самого отпетого и загрубелого лентяя, не пронимавшегося ни розгами, ни карцером нашей казарменной педагогии.

Калинович не задавал нам уроков назубок «от сих и до сих», как делало большинство наших наставников, не обращал класс истории в унылое спрашивание одного ученика за другим всё одного и того же надоевшего, без жалости искажаемого урока. По крайней мере половину класса он рассказывал нам, весь разгорячённый и увлечённый, ярким и образным словом какое-нибудь стоявшее на очереди крупное историческое событие или биографию какого-нибудь славного деятеля.

Муха, бывало, не пролетит тогда в классе, и даже мрачные обитатели «гор Ливанских», древние классные старцы, вроде Судаковского и Мирошенки, с никогда ещё не испытанным любопытством и неведомым никому вниманием слушали во все уши, удивлённо выпучив заспанные глаза и уложив небритые подбородки на могучие кулачищи, словно средневековые варвары, спустившиеся в звериных шкурах из лесных дебрей, очарованные поучением христианского проповедника.

Не дай бог, если кто-нибудь из этих толстокожих лентяев затеет шумные развлечения во время класса истории. Калинович, весь красный от гнева, с молниями негодования в глазах, сейчас же бросит свой рассказ.

— Что я, господа, мальчишкам уличным сказки, побасенки читаю? — крикнет он, озирая класс с выражением самого искреннего презрения. — Если вам скучно заниматься историей, то я из класса уйду, чтобы вам не мешать! Играйте себе тут в бабки на здоровье!