Но это в сторону. А дело в том, что Иван Никитич Дьяконов, учитель латинского языка крутогорской гимназии, несмотря на все ободряющие примеры Муция Сцеволы и Горация Коклеса, о которых он знал без запинки ещё в третьем классе духовного училища, не только не прыгал в пучины вод и не клал в огонь ни правой, ни левой руки, но, как я сказал, приходил в ужас от всякого устремлённого на него взгляда ученических глаз. Стоило только поставить стоймя латинскую хрестоматию и пристально поглядеть из-за неё, пригнувшись лицом к парте, в глаза Ивану Никитичу, как с ним делалась Виттова пляска своего рода. Он начинал беспокойно ёрзать на стуле, суетливо макать перо в чернильницу, шлёпая незаметно для себя по белым листам классного журнала чёрные звёзды клякс, и в непостижимом для нас смущении, как институтка при двусмысленном разговоре, моргать бесцветными слезящимися глазами, потёртыми, как старый пятиалтынный. Всего бывало хуже, если жестокосердый преследователь его догадается вырезать перочинным ножом окошечко в раздвинутом наподобие ширмы переплёте книги, и сквозь эту импровизированную форточку установит свою невыносимую обсерваторию.

— Гнусный мальчишка, крокодил, что ты пялишь на учителя свои дурацкие буркалы! Что ты отыскиваешь у учителя, чего не видал! — разразится наконец потоками гневной брани бедный Иван Никитич, обыкновенно молчаливый и неподвижный, как чёрная классная доска, его ближайшая соседка. — Ты должен смотреть в свою книгу, а не учителя разглядывать… Учитель вам не на смех тут посажен, не для того, чтобы зубы на него скалили… Вандалы… Варвары… Кимвры дикие! — осипшим голосом, кашляя и задыхаясь, шипит вне себя расходившийся старик.

В то же мгновение, будто по давно ожидаемому сигналу, все многочисленные парты класса, от первой до самой задней, ощетиниваются, как боевое поле батареями, поставленными на ребро книгами, и из-за каждого переплёта вонзается в злополучного латиниста радостно хохочущий глаз.

— Мерзавцы, подлецы, крокодилы! — топочет вне себя ногами Иван Никитич, закрывая глаза и затыкая без всякой нужды уши, вероятно, чтобы ещё более подчеркнуть свой отчаянный протест против козней класса. — Вы хотите учителя со свету сжить, вы учителю жить не даёте! От вас бежать надо, как от хищных зверей… Как от вепрей каледонских…

Он скомкивает кое-как расписанный звёздами журнал, чуть не хватает вместо шапки чернильницу и, закрыв глаза, стремительно сбегает с кафедры. Но вдруг протянутая рука неожиданно останавливает его.

— Иван Никитич. я это нечаянно, простите меня… Не уходите из класса… Я не буду! Нам всем хочется послушать вас, — лицемерно кротким голосом упрашивает наглый оскорбитель, который хорошо знает, на чьей спине прежде всего отразится столь экстренное прекращение классического образования, совсем не предвиденное инспектором Василием Ивановичем.

— Злодей, смертоубийца! — вопит, ничего не слушая, Иван Никитич. — Ты смерти учителя хочешь… Как смел ты встать со скамьи без позволения учителя? Как ты смеешь говорить с учителем? Ты должен молчать, когда говоришь с учителем!

Он путается, горячится, брызгает слюнами, оплёвывает себе синий вицмундир и белую манишку, топочет ногами, как испуганный заяц, а класс неистово веселится и ликует. Класс знает, что слабого старика сейчас уговорят вернуться на покинутую кафедру, что уж уроков он больше никого спрашивать не будет, а станет до конца класса бурчать и причитывать, и жалобить нас своею старостью и своими недугами, стыдить нас за нашу бессовестность, что он разойдётся, одним словом, как старая испорченная шарманка, которую раз заведёшь и не остановишь, которая будет шипеть и скрипеть и вертеть в раздумье свои валы, доигрывая что-то недоконченное, всё начиная и ничего не кончая, долго ещё после того, как перестанут вертеть её расшатанную ручку.

***

Про одного рассказал, а вспомнил многих, и все они на один лад. Легион имя им. Довольно было сказать, что латинский учитель, — всякий сразу понимал, что за штука. Через «латынь» главным образом сыпались на наши головы единицы и двойки, через латынь постилися мы после пятичасового мучения в классах, через латынь прописывались нам субботние бани, через латынь, что было уже гораздо горше, пресекалась навсегда житейская карьера многих славных малых, не умевших почему-нибудь ладить в бесчисленными, как песок морской, правилами и исключениями грамматики Попова.