— Ныне что у вас? — громко и важно спросит он вызванного ученика.
— Сегодня у нас церковная история.
— Ну-с, отвечай!
Оторопевший бедняга забыл, чем начинается урок, и в смущении мнётся на месте. Батюшка долго и неподвижно смотрит на него суровыми неодобрительными очами и, наконец, произносит:
— После бури гонений…
— Наступил наконец мир для церкви христианской, — торопливо подхватывает как на почтовых оправившийся ученик. — Константин, победивший силою креста, и сам оною побеждённый… — и дальше, и дальше, и ни разу больше не споткнётся, пока не долетит, запыхавшись, до рокового «до сих».
А батюшка всё время сидит, строгий и неподвижный, молча вперив грозные очи в глаза отвечающего, и весь мало-помалу переполняясь внутренним торжеством при звуках этого журчащего безостановочно, как ручей, отрадного ему ответа. Кажется, не только глаза, но и усы, и борода, и острая шапочка на голове, и самые складки его широкой рясы, — всё теперь ликует и светится от удовольствия.
— Вам пять, господин, — коротко и резко отчеканивает он и вызывает следующего ученика.
В одном только случае библейская величественность нашего отца Антония исчезала куда-то с непостижимою для нас быстротою. Это бывало при посещении класса начальством, директором или окружным инспектором. Не успеет отвориться дверь перед важным посетителем, как наш батюшка порывисто соскакивал с кафедры, и низко пригнувшись своею острою скуфьею, почтительно ретировался задом в какой-нибудь скромный угол, смущённо запахивая полы рясы. А уж на экзаменах с архиереем и говорить нечего!
Нашего строгого отца Антония мы совсем тогда не узнавали. Куда что девалось! И поза такая смиренная, и голос тоненький, ласковый, совсем не его. Обычного величия следа нет, даже глаза кажутся не чёрными, а серыми, и борода с усами будто мягче стали, не торчат больше, не колются, да и люстриновая ряса словно потеряла блеск и шумливость.