«Что это он станет делать над ним?» — тревожно ожидал я. Но Саквин благополучно поднял голову, расшаркался перед батюшкой с свойственной ему отчётливостью и грацией, и отмаршировал мирно к нам, чему-то смущённо улыбаясь.

— Саквин, голубчик! Что он тебя спрашивал? Скажи пожалуйста! — упрашивал я его, остановив на дороге.

— Вот ещё франт! Разве можно рассказывать, что спрашивают на исповеди? — презрительно пожимая плечами, отвечал Саквин.

Ещё четыре товарища исповедовались раньше меня.

— Шарабов 4-й! Ти теперь ступай! — раздался надтреснутый голос надзирателя Гольца.

Очередь была за мною.

Я несколько раз запнулся ногами, пока дошёл до солеи, вошёл на её ступеньки и достиг аналоя. Мне почему-то сделалось очень страшно. Батюшки я как будто не видал, хотя не выпускал его из глаз. Но он был для меня безразличен в эту минуту. Всего меня поглотил алтарь, к дверям которого я приближался в одиночку. Никогда ещё мне не случалось двигаться так по церкви, глаз на глаз с алтарём. Сквозь золотые просветы царских ворот, за голубою занавесью, чудились мне совершающиеся там неизобразимые священные таинства, чудилось присутствие на золотом престоле в дыму и солнечных лучах кого-то могучего и страшного. В каком-то головокружении остановился я около батюшки, почти уткнувшись носом в край высокого аналоя. Как во сне, слушал я вопросы батюшки, как во сне отвечал ему что-то, сам не знаю что. Этот таинственный запертый кругом алтарь, надвинувшийся надо мною так близко, совсем подавлял меня, и кроме него, я не видел и не сознавал ничего.

Но вот голова моя очутилась словно в потёмках: батюшка накрыл меня эпитрахилью. Я вспомнил, что это исповедь, что надо молиться и каяться в своих грехах. Да когда уж теперь! Батюшка что-то читает надо мною густым строгим басом, а я без малейшего умиленья, не чувствуя ни в чём никакого раскаяния, равнодушно рассматриваю залоснившийся перёд его люстринового подрясника и серебряные монеты, набросанные на тарелочке возле Евангелия. «Сколько Саквин положил?» — стараюсь я отгадать, перебирая глазами четвертаки и пятиалтынные, и осторожно переношу из одной руки в другую вспотевший и нагревшийся двугривенный, который я приготовил для батюшки.

Густой бас батюшки произносит: «Аминь». Голова моя делается свободною.

— Приложись к кресту и к Евангелию, — тихо командует батюшка.