Мы наболтались вдоволь, и потому торопились лечь в постели без всяких разговоров. Моя кровать приходилась к простенку между двух окон, а кровать Чермаченки как раз в средине окошка. Она была так ярко освещена месяцем, что падавшие на неё тени от оконных переплётов, казалось, можно было руками ощупать, словно настоящую деревянную раму.
— Чермаченко, тебе придётся нынче на окне ночевать! — шутливо сказал я ему, разглядывая с изумлением этот поразительно рельефный рисунок окна, нарисованный лучами месяца на белом одеяле Чермаченки.
Он тоже глядел на него упорно с какою-то странною тревогою.
— Жутко как-то ложиться в это окно! — проговорил он, нерешительно отдёргивая одеяло. — Точно в воду, в лунный свет опускаешься. И чего это, право, штор у нас не заведут? Так неловко…
Меня занимало непривычное впечатление от такого необыкновенного лунного света, и я протянул голову к окну.
— Чермаченко, посмотри-ка, глядит сюда, совсем как лицо человеческое… Прямо в окно к нам засматривает. Видишь, и два глаза, и рот, всё теперь заметно… Нянька моя Афанасьевна уверяет, что это лик Авелев.
— Знаешь, Шарапов, я отчего-то боюсь смотреть на месяц, — отвечал Чермаченко, отвёртываясь от окна. — Мне как-то тяжело на сердце делается. Дурнота какая-то, голова кружится. Сам не знаю что… Жутко как-то.
— Ну вот ещё! — со смехом возразил я. — Когда темно, тогда действительно жутко бывает, а когда месяц светит, тут всё весело делается; и ночь не страшна! Я ужасно люблю месячные ночи, когда луна полная…
— Ах, а я всегда словно сам не свой… И не смотрел бы на неё! — пробормотал тоскливо Чермак, закутываясь с головою в одеяло.
Я заснул сейчас же крепчайшим сном, словно провалился в глухую бездну.