Но особенно поражал нас так называемый секретер отца, эта святая святых домашнего алтаря. Когда, бывало, мы видели издали, сквозь анфиладу других комнат коренастую фигуру отца, звеневшего связкою блестящих ключей около пузатой откидной доски секретера, и в его тёмном нутре обрисовывались нашим изумлённым глазам бесчисленное множество ящичков с перламутровыми пуговками, дверочки и ниши разного фасона, — нам казалось, что все сокровища и все тайны мира пребывают в этих заманчивых потайных ящичках, за этими странными маленькими дверочками. Вот-вот, ждали мы, отец вытащит оттуда и принесёт показать матери какую-нибудь невиданную редкость, которой и во сне никогда не снилось. А что все эти ящички были полны денег, в этом никто не сомневался, ни мы, дети, ни взрослые обитатели ольховатских людских, девичьих, кухонь и конюшен, ни, кажется, даже наша милая добрая мамаша, знавшая едва ли больше других о денежных делах отца. К сожалению, как многие другие суеверия, и эта приятная мечта оказалась в своё время плодом нашей собственной фантазии.

Впрочем, выдача денег, в привычках моего отца, была актом такой важности, что он никогда не позволил осквернить этого священнодействия своего постороннему оку. Он не позволял даже матери входить в это время в кабинет, и когда пересчитывал вынимаемые из ящиков деньги, то даже наедине метал по сторонам угрожающие молнии и с гневною подозрительностью озирался назад, словно стремился предупредить этими молниями сердитых глаз даже отдалённую возможность проникнуть кому-нибудь в святилище кабинета в такую торжественную минуту.

— Что вам тут нужно? — грянет вдруг его богатырский голос, если чья-нибудь неосторожная рука неожиданно возьмётся в эту минуту за ручку двери, и мгновенно, будто его хватили дубиной по горбу, отпрянет в испуге назад неблагоразумный посетитель, не успев показать в кабинет даже кончика носа.

Этого знакомого страшного оклика: «Что вам тут нужно?» — ожидали мы всякий раз, как приходилось, скрепя сердце, входить зачем-нибудь в кабинет, и у нас уже заранее подкашивались на пороге ноги, как только увидим мы могучий затылок в чёрных как смоль волосах, склонённый над длинными разлинованными тетрадями письменного стола, или над большими счётами красного дерева в медной оправе.

Отец редко говорил прямо с нами. Он, очевидно, считал это некоторым унижением отцовского достоинства и вредным послаблением власти. Во всём, что касалось до нас, он обращался к посредствующей инстанции — к матери. Даже свои выговоры, своё недовольство нами он в большей части случаев выражал не нам, а матери. Маменька привыкла принимать на свою грудь предназначавшиеся нам удары, и как добрая наседка, самоотверженно закрывала испытанными крыльями своих многочисленных цыплят от гневных выходок отца. Она храбро спорила с ним, отрицала с убеждением нашу виновность, в которой была вполне уверена, лезла из кожи, защищая нас, а в опасных случаях даже сама нападала на отца, стараясь энергическими и частыми взмахами своих малосильных крыльев сбить как-нибудь с позиции и обратить в отступление его упрямую медвежью натуру. Отобьёт нас от него, заставит его всякими правдами и неправдами повернуть тыл, уйдёт он, хлопнув дверью, в свой кабинет, вскипячённый как самовар, ворча и грохоча, — а она тут же, бывало, направляет свои паруса в наши детские и задаёт нам по-своему за всё то, что только сейчас так одушевлённо отрицала перед папенькой. И иначе она не могла поступать, потому что страшно было бы отдавать нас за всякий вздор в такие грозные руки. Уже одно обещание «сказать папеньке» служило для нас решительною сдерживающею силою.

А когда обрекали кого-нибудь из нас ему на казнь, тогда всё казалось кончено здесь на земле. «Ныне отпущаеши раба твоего!» — твердил мысленно каждый из нас. Мы сами точно так же относились к отцу не иначе, как через мать, со всеми просьбами, жалобами, сообщениями. Отец просто не умел говорить с нами, а мы не умели говорить с отцом. Если он случайно оставался один среди нас, то всё разом смолкало, и чувствовалась какая-то взаимная неловкость, из которой, казалось, не было выхода. Отец сам видел это хорошо и, пробормотав что-нибудь словно самому себе, всегда уходил в таких случаях. А не то мы разбежимся потихоньку, один за другим.

Загадочная была роль матери как необходимой обязательной посредницы между отцом и всем в доме живущим. Отец постоянно пилил её за что-нибудь, постоянно на неё ворчал и кричал. Но стоило матери уехать куда-нибудь, и мы не узнавали своего грозного домовладыки. Он делался молчалив и смирен, не кричал и не ругался ни на кого, словно его изумляло наступившее необычное положение вещей, когда не было под рукою привычного «козла отпущения», не с кем было спорить и с кого требовать, не роняя своего достоинства верховного владыки; словно он терялся тогда, как и к чему приступить без своего вечного подначального помощника, исполнителя и ответчика.

Должно быть, в этих ежедневных ссорах и криках с матерью отец находил своего рода удовольствие, естественный выход для той потребности кипучего и грубого обмена мыслей, которого была полна его энергическая натура, и которая не умела выражаться иначе, как в сердитой и требовательной форме. В сущности, Андрей Фёдорович обожал свою умную, красивую и полезную ему жену с глубокою, хотя и скрытою, страстностью. Он не пережил бы её одного часа; он пустил бы себе пулю в лоб на её гробе, а между тем, живя с нею, делясь с нею каждым пустяком, каждою своею мыслью, он только и делал, что ссорился с нею и бранил её за что-нибудь.

Смешно и трогательно было видеть Андрея Фёдоровича в те редкие дни, когда могучий организм матери сваливался в постель от какой-нибудь случайной немощи. Он рассылал тройки и четвёрки за докторами, не спал несколько ночей, ходил на цыпочках по дому, карауля её покой, расстроенный и напуганный до ребяческого малодушия, — и горе неосторожному, который поднимет шёпот или крик в коридоре, соседнем с материнской спальней.

— Полно вам шуметь! — гаркнет отец своим громовым шёпотом, от которого вздрогнет не только дверь спальни, ни и сама больная на постели. Он ходил вокруг этой двери точь-в-точь, как медведь басни, охраняющий сон приятеля-пустынника, и как этот медведь, готов был ударом камня расплющить муху, осмеливающуюся беспокоить лицо спящего друга.