Борис с Анатолием уже гуляли, как ни в чём не бывало, в другом углу двора, и я поспешно затворил окно. Противный Нотович в гороховой шинели в это самое мгновение, ничего не подозревая, маршировал через двор, задом ко мне, перебраниваясь с кем-то из семиклассников.

У меня повеселело на сердце после этого неожиданного приключения с шапкой. Я теперь казался самому себе настоящим узником, томящимся в неприступной башне, каких описывают в романах. И казённые булки, набитые внутри казёнными котлетами, всё-таки развлекли меня немножко. Он нечего делать только и радости, что в еде. Но когда наступил вечер, когда в широких окнах гимназии закраснелись частые огоньки, а верхние её этажи глянули на меня тёмными рядами слепых очей, будто чёрными дырами мёртвой головы, мне сделалось невыразимо жутко. Никто не приходил ко мне, никто не зажигал у меня огня. Мне чудилось, что я потонул, всеми забытый, никому не нужный, в чёрной безмолвной мгле, охватившей всё кругом. Тёмные пустые коридоры, тёмные пустые комнаты с рядами белых неподвижных кроватей отделяли меня от всего живущего. Эти белые, чистые кровати, эти белые полотенца, висевшие в изголовьях на высоких железных прутьях с железными дощечками, на которых были написаны фамилии воспитанников, мерещились мне так явственно и неотступно, как будто я видел их сквозь стены своими глазами. Это уже не кровати с простынями, а белые пелены гробов, безмолвными полчищами обступившие меня со всех сторон; не полотенца не вешалках, а длинные худые скелеты в белых саванах, поднявшиеся в тишине и темноте из своих гробов… Все они смотрят на меня, все они видят меня, поджидают меня.

А там, ещё дальше, такие же тёмные и пустынные, непонятно перепутанные лестницы и лесенки, с таинственными закоулочками, с неведомо куда ведущими запертыми дверочками, с чёрными дверями в необъятную пустыню всегда тёмного чердака, куда и днём заглянуть страшно, и откуда во мраке и тишине ползут во все углы пустынных этажей, и в эти спальни с белыми гробами, и в мою жалкую умывальню, забившуюся в самую глубину, всякие неизобразимые и невыразимые страшилища, населяющие ужасный чердак…

Я лежал в холодном поту на висках на своём истрёпанном тюфяке, съёжившись калачиком, как маленькая трусливая собачонка, словно стараясь спрятаться от самого себя, от фантазий, леденивших мою кровь… И я сам себе казался таким ничтожным, беспомощным, жалким, в этом оковавшем меня немом ужасе, среди чёрного безмолвия огромного пустого дома. Я уже я представлялся сам себе не геройским победителем Луценки, не прославленным на всю гимназию «первым силачом третьего класса», а крохотным, слезливым ребёночком, что недавно ещё лежал на коленках доброй няни Афанасьевны, уткнувшись носом в её полинялое тёмненькое платьице, и просил, рыдая, свою «бабусю» отогнать от него страшного «бубоку».

И мне вдруг стало так страшно, так больно стало жаль родного дома, где никто меня не мучил и не запирал, где меня любили, ласкали, успокаивали… И все свои, родные и ближние, стали для меня так хороши, добры и дороги, так необходимы моему растроганному сердцу, что я не выдержал и судорожно зарыдал, обливая грязную казённую подушку горькими детскими слезами.

Меня заставил очнуться глухой, всё разраставшийся, словно бурей надвигавшийся на меня, угрожающий шум. Несколько мгновений я не мог опомниться и сообразить, что это такое. Но ясно выделяющийся топот быстро бегущих ног, крики, смех, взвизгивания образумили меня. Я понял, что пансион пришёл в спальню.

Будто веником кто смахнул из моей наболевшей головы все пугающие фантазии и ужасы, только что наполнявшие её. Сердце моё радостно запрыгало, словно и оно бежало и визжало в многолюдной весёлой толпе, беспечно шумевшей среди тех самых белых кроватей и по тем самым пустынным коридорам, которые перед тем давили меня смертным страхом. Многочисленные торопливые шаги, словно вперегонку друг перед другом, приближались к моей темнице. По топоту ног я чувствовал, что это бежит какая-нибудь мелкота, а не братья и не наши товарищи третьеклассники.

— Шарапчонок-арапчонок, — крикнул чей-то визгливый голос, ударяя на бегу кулаком в мою дверь, — сиди, посиживай, цыплят высиживай!

— А что, хорошо в карауле? — спрашивал другой голос. — Не хочешь ли к нам в спальню? Ишь заперся как, не отворить!

Всякий из малюков считал своею священною обязанностью постучаться ко мне и подразнить меня чем-нибудь.