— А ты, что ж, не мог назад оттягать?
Семен глянул искоса на жену и скривился.
— Какая же ты умная! А могу я теперь отобрать то, что он каждый год у меня отпахивал?
Взяли Семениху злоба и тоска. Злоба оттого, что она боялась Семена и не могла его изругать, а тоска — по земле. Вышла Семениха во двор и стала причитать, точно по покойнику.
II
После ужина Семен постелил себе во дворе на телеге и лег на спину. Где-то вдали жалобно лаяли собаки, ветер доносил с поля песню, которую пели парубки, гнавшие лошадей в ночное. Над головой звенели странными голосами комары. Этот лай, эта песня, эти голоса словно убаюкивали Семена.
Ой, сыночку, да-а-а-ла сла-адкого ме-еду…—
словно над ухом Семена вызванивали комары эти слова, словно плакали они над долей несчастной невестки, которой теща дала змеиного яду[4]. Как вдруг: плуг, четыре вола и к тому же еще и Юрко за плугом! Говори всяк, что угодно, а Семена словно иглой в самое сердце кольнуло. Широко раскрыл он заспанные глаза, прислушивается: нет, это не комары плачут, это парубки поют!
Над ним широкое небо: мигают звезды, будто детские глазенки, месяц заткан серебряной паутиной, — точно голова изо льда, смотрит он сверху упрямо в одну точку и даже бровью не поведет. Тоскливо стало Семену.
— А я-то дивлюсь, куда он девался, тот всегдашний сухой ком у юрковой межи! Поверху ссохся на солнце, даже серый весь, а с исподу сырой, черный. Борона его не брала, надо было каждый год сапогом разбивать.