Он любил ее бесконечно, и она отвечала ему тем же чувством… и все-таки между ними – какая-то стеклянная стена,– призналась она мне.– Стена, которую я пробить не могу. С тех пор, как я себя номню, всегда было так. Когда я ребенком видела его во сне склонившимся над моей кроваткой, он всегда был в облачении первосвященника, на груди золотая доска Моисея с двенадцатью камнями, от висков исходили голубые светящиеся лучи. Я думаю, что его любовь такова, что она может пережить смерть, и слишком велика, чтоб мы могли понять ее. Это говорила и моя мать, когда мы тайком беседовали о нем.– Она вдруг встрепенулась и задрожала всем телом. Я хотел вскочить, но она удержала меня.– Не беспокойтесь, это ничего. Просто вспомнилось. Когда мама умерла,– только я одна знаю, как он любил ее (я была тогда маленькой девочкой),– я думала, что не вынесу скорби. Я побежала к нему, вцепилась в его сюртук и хотела кричать, но не могла, потому что я вся оцепенела – и – и тут… у меня мороз пробегает по коже, когда я думаю об этом… он с улыбкой посмотрел на меня, поцеловал в лоб и провел рукой по моим глазам… И с этого мгновения, до сих пор, мучительная тоска по матери исчезла. Я не могла пролить ни слезинки, когда ее хоронили. Сияющей дланью божьей казалось мне солнце, стоявшее в небе, и я не понимала, почему люди плачут. Отец шел за гробом рядом со мной, и всякий раз, как я поднимала к нему глаза, он тихо улыбался, и я чувствовала, какой ужас пробегал по толпе, замечавшей это.

– И вы счастливы, Мириам? Вполне счастливы? Вам не кажется ужасным сознание, что ваш отец – существо, которое переросло все человечество? – тихо спросил я.

Мириам радостно покачала головой.

– Я живу, как в блаженном сне. Когда вы у меня раньше спросили, господин Пернат, не имею ли я забот, и почему мы здесь живем, мне хотелось смеяться. Разве природа прекрасна? Ну, вот, деревья зеленые, небо синее, но все это кажется мне гораздо более прекрасным, когда я закрываю глаза. Так нужно ли мне сидеть на лугу, чтобы видеть это?.. А немножко нужды… и… и голода? Это бесконечно возмещается надеждой и ожиданием.

– Ожиданием? – удивленно спросил я.

– Ожиданием чуда. Знакомо ли вам это? Нет? Тогда вы совсем, совсем бедный человек. Так мало людей это знают?! Видите ли, потому-то я никуда не хожу и ни с кем не встречаюсь. У меня было когда-то несколько подруг – евреек, конечно, как я, но мы никак не могли сговориться,– они меня не понимали, а я их. Когда я говорила о чудесах, они сперва думали, что я шучу; потом, когда увидели, как это для меня важно, и что я понимаю под чудесами не то, что немецкие ученые в очках называют естественным произрастанием трав и тому подобным, но что-то совсем противоположное, они готовы были считать меня сумасшедшей; но этому, однако, противоречило то, что я ловко рассуждала, знала толк в еврейском и арамейском языках, могла читать «таргумим» и «мидрашим» 05 , и многое другое. В конце концов, они нашли слово, которое вообще ничего не выражает: они назвали меня «сумасбродной».

Я пыталась им объяснить, что для меня в Библии, как и в других священных книгах, самое значительное, существеннейшее – чудо, и только чудо, а не предписания морали и этики. Эти предписания являются скрытыми путями к чуду. Но они возражали мне лишь общими местами, боясь откровенно признаться, что на почве религии они верят только тому, что могло бы содержаться и в уложении гражданских законов. Стоило им только услышать слово «чудо», как им уже становилось не по себе.

Они теряют почву под ногами,– говорили они.

Как будто бы есть что-нибудь более прекрасное, чем потерять почву под ногами!

«Этот мир существует только для того, чтобы мы думали о его гибели,– говорил отец,– тогда, только тогда начнется действительная жизнь». Я не знаю, что он подразумевал под словом «жизнь», но я чувствую иногда, что будет день, когда я как бы «проснусь». Хотя и не могу себе представить, в каком состоянии. И этому, думается мне, должны предшествовать чудеса.