Никогда еще не видал я этого человека в такой непосредственной близости. В нем отталкивало не ужасное уродство, а что-то другое, неуловимое. Уродство же собственно настраивало меня даже сочувственно: он представлялся мне созданием, которому при его рождении сама природа с отвращением и с яростью наступила на лицо.

«Кровь»,– как удачно определил Харусек.

Я невольно вытер руку, которую он пожал мне, входя в комнату.

Я сделал это совершенно незаметно, но он, по-видимому, это почувствовал. С усилием подавил он в себе выражение ненависти.

– Красиво у вас,– запинаясь, начал он, наконец, поняв, что я не окажу ему любезности, начав разговор.

Как бы в противоречии с собственными своими словами, он закрыл глаза, чтобы не встретиться с моими. Не думал ли он, может быть, придать этим своему лицу невинное выражение?

Ясно чувствовалось, какого труда стоило ему говорить понемецки.

Я не считал себя обязанным отвечать и ждал, что он скажет дальше.

В смущении он дотронулся до напильника. Бог знает почему, с посещения Харусека, он все еще лежал на столе. Но Вассертрум оттолкнулся от него вдруг, точно укушенный эмеей. Меня поразила его инстинктивная дущевная чуткость.

– Конечно, понятно. Это нужно для дела, чтобы было так красиво,– подыскал он слова,– когда бывают такие важные посетители.– Он открыл было глаза, чтоб посмотреть, какое впечатление он произвел на меня, но, очевидно, счел это преждевременным и снова закрыл.