– Но ведь вы просили меня передать эти вещи Вассертруму? – Харусек отрицательно покачал головой.

– Когда вы вернетесь, вы увидите, что он уже взял их.

– Почему вы так думаете? – с удивлением спросил я.– такой человек, как Вассертрум, никогда не лишит себя жизни, он слишком труслив, и никогда не повинуется непосредственному импульсу.

– Тогда вы не знаете, что такое медленный яд внушения,– серьезным тоном перебил меня Харусек.– Если бы я говорил простыми словами, вы, пожалуй, оказались бы правы, но я заранее обдумал каждую интонацию. Только самый отвратительный пафос действует на этих собак. Верьте мне! Я могу воспроизвести вам игру его физиономии при каждой моей фразе. Нет такой самой отвратительной «мазни», как говорят художники, которая не могла бы исторгнуть слезу до мозга костей изолгавшейся черни,– уколоть ее в сердце. Разве вы не думаете, что будь это иначе, уже давно все театры были бы истреблены огнем и мечом? По сентиментальности узнают сволочь. Тысячи бедняков могут умирать с голоду, и это никого не проймет, но если какой-нибудь размалеванный паяц, одетый в лохмотья, закатит глаза на сцене,– они начинают выть, как собака на цепи… Если мой батюшка Вассертрум и забудет завтра то, от чего он так страдал сегодня – каждое слово мое оживет в нем в тот час, когда он сам себе покажется бесконечно жалким. В такие минуты величайшей скорби нужен только незначительный толчок

– а об этом я позабочусь,– и самая трусливая лапа хватается за яд. Надо только, чтоб он был под рукою! И Теодорхен не глотнул бы яда, пожалуй, если бы я столь любезно не позаботился о нем.

– Харусек, вы ужасный человек,– возмущенно вскрикнул я.– Вы разве не чувствуете никакого…

Он быстро зажал мне рот рукой и толкнул меня в нишу стены.

– Тише! Вот он!

Спотыкаясь, держась за стену, Вассертрум спускался с лестницы и проскользнул мимо нас.

Харусек торопливо пожал мне руку и шмыгнул за ним.