И почти всегда ответы были неблагоприятные, и я мучился желанием проникнуть в будущее, пытался перехитрить свою душу, хранительницу моей тайны, как бы совершенно посторонними вопросами – наступит ли когда-нибудь день, когда я опять стану веселым и снова буду смеяться.

На такие вопросы оракул всегда давал утвердительный ответ, и я в течение часа бывал счастлив и спокоен.

Как растение, таинственно распускающееся и растущее, так пробуждалась во мне мало-помалу непостижимая, глубокая любовь к Мириам, и я не понимал, как это я мог так часто бывать у нее, разговаривать с ней, не давая себе отчета уже тогда в моих чувствах.

В эти мгновения трепетное желание, чтоб и она с таким же чувством думала обо мне, вырастало до полной уверенности, и когда я слышал в коридоре звуки шагов, я почти боялся, что вот придут за мной, выпустят меня, и моя греза развеется в грубой реальности внешнего мира.

Мой слух за время заключения так обострился, что я воспринимал малейший шорох.

Каждый вечер я слышал шум экипажа вдали и ломал себе голову, кто бы мог в нем сидеть.

Было что-то необычайно странное в мысли, что там, где-то, существуют люди, которые имеют возможность делать то, что хотят, которые могут свободно двигаться, ходить куда угодно, и не ощущают при этом неописуемой радости.

Я не был в состоянии себе представить, что и я когда-нибудь буду иметь счастье ходить по улицам, залитым солнцем.

День, когда я держал в объятиях Ангелину, казался мне принадлежащим иному, давно исчезнувшему, прошлому – я думал думал о нем с той тоской, которая овладевает человеком, раскрывшим книгу и нашедшим в ней увядший цветок возлюбленной его юных дней!

Сидит ли еще старый Цвак каждый вечер в кабачке с Фрисландером и Прокопом, слушая скелетообразную Эвлалию?