Пока он говорил, я обводил глазами комнату и непроизвольно остановил взгляд на подъемной двери, находившейся в полу. Я смутно помнил, что Цвак как-то однажды рассказывал мне о тайном ходе снизу в ателье.
Это была четырехугольная доска с кольцом вместо ручки.
– Куда спрятать письма? – продолжал Харусек.– Вы, господин Пернат, и я – мы единственные во всем гетто, которых Вассертрум считает безвредными для себя; почему именно меня – это имеет свои особенные основания. (Я видел, как его лицо исказилось дикой ненавистью, когда он с яростью пробормотал последние слова). А вот вас он считает…– слово «сумасшедший» он как бы прикрыл искусственным кашлем. Но я угадал, что он хотел сказать. Меня это не задело – сознание, что я должен помочь «ей», наполнило меня таким счастьем, что всякая обидчивость исчезла.
Мы сошлись на том, чтобы спрятать письма у меня, и перешли в мою комнату.
Харусек давно ушел, но я все еще не мог решиться лечь в постель. Мне мешало странное чувство внутреннего недовольства, которое грызло меня. Я чувствовал, что я еще должен что-то сделать,– но что? что?
Набросать для студента план того, что должно дальше произойти?
Этого было мало. Харусек уж проследит за старьевщиком, в этом никаких сомнений не было. Я ужасался, когда думал о ненависти, которою дышали его слова. Что ему собственно сделал Вассертрум?
Странное внутреннее беспокойство росло во мне и едва не повергло меня в отчаяние. Что-то невидимое, потустороннее звало меня, но я не понимал, что именно.
Я казался себе дрессированным жеребцом. Его дергают за уздцы, а он не знает, что он должен проделать, не понимает воли своего господина.
Сойти к Шемайе Гиллелю?