— Это, говорит, ваше благородие, от пьянства. Запоем пью. А вы не сумлевайтесь; хоша рука и дрожит, однако ж на губернаторских портретах шибко набита. Так я ее, сударь, набил, что вот хоть сейчас в вашем виду зажмурюсь и портрет напишу: в рост — так в рост; поясной — так поясной. Оченно много заказывают.

Ждал я недолго. Несет Лазарев портрет. Переделал на диво. Своим добром хвалиться не велят, а тут уж просим извинения… Хорош! утаить нельзя.

Как принес его Иван Лазарев — взглянул я и глаза опустил.

— Спасибо, говорю. Вот твои деньги, вот еще полтинник на водку. Одолжил!..

— Питер, не губернатор, — говорит Иван Лазарев, отступив шага на три и закинувши голову.

— Именно, говорю, хоть в Питер такой портрет.

— Громы, говорит, мещет грозный зев.[2]

— Грозён, говорю, действительно. И зев, говорю, у его превосходительства очень грозён. Зарычит на ревизии — душа в пятки уйдет. Ну, говорю, можно тебе чести приписать, Иван Лазарев, руки у тебя золотые. Жаль только, что руки-то золотые, да рыло поганое. Зачем не в меру пьешь?

— Эх, завей горе веревочкой!.. Прощайте, батюшка, Иван Семеныч. Теперь за ваше здоровье запил Ванька, загулял.

Что ни знаю живописцев, до вина очень охочи. Хоть и Карла Иваныча взять: бывало, так нарежется, что и русскому не суметь! А из господских, что отдают в ученье живописному, все давятся побольше; барин учит-учит человека, а как только выученный малый поступит в барский дом, тотчас и задавится. Ну и убыток.