Молча доехали в самую полночь до Комарова."И что это, что это с нами будет? - думала Манефа, выйдя из повозки и взглянув на черневшую в ночном сумраке часовню.- Извне беды, бури и напасти; внутри нестроение, раздоры и крайнее падение веры!.. О господи!..
Ты единая надежда в печалях и озлоблениях... устрой вся во славу имени своего, устрой, господи, не человеческим мудрованием, но ими же веси путями".
Потом, прощаясь с Васильем Борисычем у входа в свою келью, тихонько шепнула ему:
- Ты, Василий Борисыч, никому не говори, про что мы с тобой беседовали... Зачем смущать?
- Вполне понимаю, матушка,- отвечал он также шепотом.- Как можно? Слава богу, не маленький.
- То-то, смотри поостерегись,- молвила Манефа и, пожелав гостю спокойного сна, низко ему поклонилась и отправилась в келью...
Было уж поздно, не пожелала игуменья говорить ни с кем из встретивших ее стариц. Всех отослала до утра. Хотела ей что-то сказать мать Виринея, но Манефа махнула рукой, примолвив: "После, после". И Виринея покорно пошла в келарню.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Когда Марья Гавриловна воротилась с Настиных похорон, Таня узнать не могла "своей сударыни". Такая стала она мрачная, такая молчаливая.
Передрогло сердце у Тани. "Что за печаль,- она думает,- откуда горе взялось?.. Не по Насте же сокрушаться да тоской убиваться... Иное что запало ей на душу". Две недели прошло... Грустная, ко всему безучастная Марья Гавриловна вдруг оживилась, захлопотала, и что ни день, то делалась суетливее. За то дело хватится, за другое примется,- ни того, ни другого не доделает. То битый час сидит у окна и молча глядит на дорогу, то из угла в угол метаться зачнет, либо без всякой видимой причины порывистыми рыданьями зарыдает. Путного слова не может Таня добиться - попусту гоняет ее Марья Гавриловна туда и сюда, приказывает с нетерпеньем, отсылает с досадой... Спросит о чем ее Таня - промолчит, ровно не слыхала, либо даст ответ невпопад.