Маринька прислушалась, но не ответила. И оба притаились в темноте, как дети, которые шалят.
— А у вас над бровью мушка, — прошептал он смеющимся шепотом.
— Не мушка, а родинка, — ответила она таким же веселым шепотом. — Когда я была маленькой, дети дразнили меня: «У Мариньки родинка — Маринька уродинка!»
Он склонился к ней еще ближе, и она еще дальше откинулась.
— Родная, родная, милая! — прошептал он так тихо, что она могла бы не слышать, если б не хотела.
— Marie, où es tu donc, mon enfant,[3] — позвала Нина Львовна уже внятным, проснувшимся голосом.
— Здесь, маменька! Я сейчас… А вот и станция!
Возок остановился. Красные огни и черные тени в оконце забегали. Маринька встала.
— Не уходите, — шепнул Голицын.
— Нельзя. Маменька будет сердиться.