Голицын окинул глазами площадь.

От Сената до Адмиралтейства, от собора до набережной и далее, по всему пространству Невы до Васильевского острова, кишела толпа многотысячная — одинаково черные, малые, сжатые, как зерна паюсной икры, головы, головы, головы. Люди висели на деревьях бульвара, на фонарных столбах, на водосточных желобах; теснились на крышах домов, на фронтоне Сената, на галереях Адмиралтейской башни, — как в исполинском амфитеатре с восходящими рядами зрителей.

Иногда внизу, на площади, в однообразной зыби голов, завивались водовороты.

— Что это? — спросил Голицын, указывая на один из них.

— Шпиона, должно быть, поймали, — ответил Оболенский.

Голицын увидел человека, бегущего без шапки, в шитом золотом, флигель-адъютантском мундире с оторванной фалдой, в белых лосинах с кровавыми пятнами.

Иногда слышались выстрелы, и толпа шарахалась в сторону, но тотчас опять возвращалась на прежнее место: сильнее страха было любопытство жадное.

Войска, присягнувшие императору Николаю, окружали кольцом каре мятежников: прямо против них — преображенцы, слева — измайловцы, справа — конногвардейцы, и далее, по набережной, тылом к Неве — кавалергарды, финляндцы, конно-пионеры; на Галерной улице — павловцы, у Адмиралтейского канала — семеновцы.

Войска передвигались, а за ними — волны толпы; и во всем этом движении, кружении, как неподвижная ось в колесе вертящемся, — стальной четырехугольник штыков.

Долго смотрел Голицын на две ровные линии черных палочек и белых крестиков: палочки — султаны киверов, крестики — ремни от ранцев; а между двумя — третья, такая же ровная, но разнообразная линия человеческих лиц. И на них на всех — одна и та же мысль — тот вопрос и ответ, которые давеча слышал он: «Отчего не присягаете?» — «По совести».