Бог весть, увидимся ль когда.

И Маринька, слушая, плакала.

Верила в гаданья, приметы вещие, которым научила ее старая няня Петровна: если увидит нитку на полу или круг на песке от лейки — ни за что не переступит. Знала, что, когда топится печь и летят искры, — будут гости; а когда петух поет в необычное время, — надобно снять его с насести и пощупать ноги: теплые — к вестям, холодные — к покойнику.

Была хозяйка куда лучше маменьки. У них, в Серпухове, дешево все: мясо — пять копеек фунт, пара цыплят — пятьдесят, огурцы — сорок за четверик. Умела их солить как никто во всем уезде. И рукодельница была искусная. Раз начесали шерсти из овечьих душек — что у овец на груди и под шеей, — вымыли и привезли. А Пелагея у них славно прядет — вышла мягкая, чудесная шерсть, но белая вся, а узор без теней вышивать нельзя. Что же бы вы думали? Сама выкрасила и очень недурно; прекрасный коврик вышила.

— Вы это нарочно, Маринька? — рассмеялся, наконец, Голицын, не выдержал.

— Что нарочно?

— Я вам о любви, а вы об огурцах соленых и о душках!

Ничего не ответила, только закусила губку, приложила к ней пальчик и кивнула головой в сторону маменьки, как будто у них была уже общая тайна.

И о чём бы ни говорили, — в каждом слове было иное значение, тайное, важное. Иногда вдруг умолкали, улыбаясь друг другу с удивлением радостным, как будто после долгой разлуки наступило свидание блаженное. И оба чувствовали опять, как вчера, что, хотят не хотят, а сближаются неудержимо растущею близостью. Все еще боялась его, не верила; но, когда сквозь длинные ресницы опущенных глаз ловил он стыдливо блеснувшую ласку, ему казалось, что ласка эта уже не для всех, как вчера, а для него одного.

«Что я делаю? Зачем смущаю бедную девушку?» — иногда опоминался он, а потом опять все забывал, опьяненный благоуханием любви, которым окружена была милая девушка, как цветущая сирень свежестью росною.