— Пугачев! Пугачев! Гришка Отрепьев! Самозванец! Анафема!

«А что, если камнем или поленом в висок убьют, как собаку?» — подумал государь с отвращением и вдруг вспомнил, как у того краснорожего, который давеча утром лез к нему целоваться, изо рта пахло сырою говядиною. Затошнило, засосало под ложечкой. Потемнело в глазах. Руки, ноги сделались как ватные. Боялся, что упадет с лошади.

— Ура, Константин! — раздался крик; в темноте огнями вспыхнули выстрелы, и грянул залп. Испуганная лошадь под государем шарахнулась.

— Ваше величество, нельзя терять ни минуты, ничего не поделаешь, нужна картечь, — сказал Толь.

Государь хотел ему ответить и не мог — язык отнялся. И как, бывало, молния сверкала в глаза, когда дядька Ламсдорф во время грозы из-под подушки вытаскивал голову его, — сверкнула мысль:

«Все пропало — конец!»

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

«Стоячая революция», — вспоминал Голицын слова Каховского.

Стоят и ничего не делают. В одних мундирах зябнут по-прежнему и, чтобы согреться, переминаются с ноги на ногу, колотят рукой об руку. Ждут, сами не зная чего.

Более четырех часов прождали так, не сделав ни одного движенья, пока не собрали всех полков, чтобы их раздавить. Как будто зачарованы чарой недвижности. Пока стоят, — сила, крепость неколебимая, скала Петрова; но только что пробуют сдвинуться, — слабеют, изнемогают, шагу не могут ступить. Как в страшном сне: ногами двигают, хотят бежать — и стоят.