— Быть не может! — прошептал государь и почувствовал, что сердце опять замирает, но уже не от прошлого, а от грядущего ужаса: через одну пропасть перебежал, а впереди зияет новая; думал, все уже кончено, — и вот, только начинается.

— Да, ваше величество, все может начаться сызнова, — угадал Бенкендорф, как будто подслушал.

— Сперанский, Мордвинов! Не может быть, — повторил государь; все еще пытался из липкой сети, как муха из паутины, выбиться. — Нет, Бенкендорф, ты ошибаешься.

— Дай-то Бог, чтобы ошибся, государь! Великий сыщик смотрел на Николая молча, тем же взором, видящим на аршин под землей, как тогда, накануне Четырнадцатого, и по тонким губам его скользила улыбка, едва уловимая. Вдруг стало весело — даже сон прошел. Понял, что дело сделано: из паутины муха не выбьется. Аракчеев был — Бенкендорф будет.

Вынул из кармана и положил на стол четвертушку бумаги мелко исписанной.

— Извольте прочесть. Прелюбопытно.

— Что это?

— Проект конституции Трубецкого, ихнего диктатора.

— Арестован?

— Нет еще. У шурина своего, австрийского посланника, Лебцельтерна спрятался. Должно быть, сейчас привезут… А кстати, насчет конституции, — усмехнулся Бенкендорф, как будто вдруг вспомнил что-то веселое, а, может быть, и сжалился — захотел государя побаловать. — Когда пьяная сволочь сия кричала на площади: «Ура, конституция!» — кто-то спросил их: «Да знаете ли вы, дурачье, что такое конституция?» — «Ну, как же не знать, говорят: муж — Константин, а жена — Конституция».