— Князь болен, мой милый, принять тебя не может, — сказал старичок неуверенно: тоже не мог догадаться, с кем говорит, с мужиком или барином. — Да ты… вы кто такой будете?
— Очень нужно, очень, — повторял молодой человек, но фамилии своей не называл.
— Ну, ступай, брат, ступай с Богом! — рассердился, наконец, Фома Фомич и начал его выпроваживать. Но тот упирался, не шел.
— Вот, передайте князю, я подожду, — сунул ему записку. — Да вы, сударь, не извольте беспокоиться: я не то, что вы думаете, а даже совсем напротив, — улыбнулся так, что Фома Фомич вдруг поверил, взял записку и отнес к Голицыну.
На клочке бумаги нацарапано было карандашом, по-французски, неразборчиво:
«Очень нужно вас видеть, Голицын. Извольте принять. Не уйду. Уничтожьте записку.»
Подписи не было, и почерк был незнакомый. Голицын велел принять.
Когда молодой человек вошел в комнату, он сначала не узнал его; но вглядевшись в бледно-голубые, навыкате, глаза, грустные и нежные, бросился к нему на шею.
— Кюхля!
— А что, не узнали, Голицын?