Председатель Татищев, «русский Фальстаф», толстобрюхий, краснорожий, с губами отвисшими, дремавший после сытного ужина, вдруг приоткрыл один глаз и, уставив его на Голицына, проворчал себе под нос:
— Шельма! Шельма!
Голицын смотрел на них и думал: «Шалуны! Ну да и я хорош: нашел с кем и о чем говорить. Не суд и даже не застенок, а лакейская!»
— Не будете ли добры, князь, сообщить слова, сказанные Рылеевым в ночь накануне Четырнадцатого, когда он передал кинжал Каховскому, — вдруг среди болтовни возобновил допрос Чернышев.
— Ничего не могу сообщить, — ответил Голицын: решил молчать, о чем бы ни спрашивали.
— А ведь вы при этом присутствовали. Может быть, забыли? Так я вам напомню. Рылеев сказал Каховскому: «Убей царя. Рано поутру, до возмущения, ступай во дворец и там убей». Помните? Что ж вы молчите? Говорить не хотите?
— Не хочу.
— Воля ваша, князь, но вы этим вредите не только себе. Отвергнув или подтвердив слова Рылеева, вы уменьшили бы вину его или Каховского и, может быть, спасли бы одного из двух, а запирательством губите обоих.
«А ведь он прав», — подумал Голицын.
— Ну, так как же? — продолжал Чернышев. — Не хотите сказать? В последний раз спрашиваю: не хотите?