— Ecoutez, Чернышев, c'est très probable, que le prince n'a voulu rien confier à sa femme et quelle n'a rien su,[58] — проговорил великий князь.
Он давно уже хмурился, закрываясь листом бумаги и проводя бородкой пера по губам. «Le bourru bienfaisant, благодетельный бука» был с виду суров, а сердцем добр.
— Слушаю-с, ваше высочество, — поклонился Чернышев.
— Завтра получите, сударь, вопросные пункты; извольте отвечать письменно, — сказал Голицыну, подошел к звонку и дернул за шнурок.
Плац-майор Подушкин с конвойными появились в дверях.
— Господа, вы меня обо всем спрашивали, позвольте же и мне спросить, — поднялся Голицын, обвел всех глазами с бледной улыбкой на помертвевшем лице.
— Что? Что такое? — опять проснулся Татищев и открыл оба глаза.
— Il a raison, messieurs. Il faut être juste, laissons le dire son dernier mot,[59] — улыбнулся великий князь, предвкушая один из тех «каламбурчиков-карамбольчиков», коих был большим любителем.
— Да вы, господа, не бойтесь, я ничего, — продолжал Голицын все с тою же бледной улыбкой, — я только хотел спросить, за что нас судят?
— Дурака, сударь, валяете, — вдруг разозлился Дибич. — Бунтовали, на цареубийство злоумышляли, а за что судят, не знаете?