— Не забуду. А что сказать?

— Ничего. Он уж знает.

Это был платок, которым Николай утирал слезы Рылеева, когда он на допросе плакал у ног его, умиленный, «растерзанный» царскою милостью.

Подушкин вышел и вернулся с таким видом, что Рылеев понял, что пора.

Встал, перекрестился на образ; перекрестил Трофимова, Подушкина и самого отца Петра, улыбаясь ему, как будто хотел сказать: «Да, теперь уж не ты — меня, а я — тебя». Крестил во все стороны, как бы друзей и врагов невидимых; казалось, делал это не сам, а кто-то приказывал ему. и он только слушался. Движения были такие твердые, властные, что никто не удивился, все приняли, как должное.

— Ну, что ж, Егор Михайлович, я готов, — сказал, и все вышли из камеры.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Каховский остался верен себе до конца: «Я жил один — один умру».

Встречаясь в коридоре с товарищами, ни с кем не заговаривал. никому не подавал руки: продолжал считать всех «подлецами». Ожесточился, окаменел.

Дни и ночи проводил за чтением. Книги посылала ему плац-майорская дочка, Аделаида Егоровна. Окно его камеры выходило прямо на окна квартиры Подушкина. Старая девица влюбилась в Каховского. Сидя у окна, играла на гитаре и пела: