Оболенский опять подсел к нему и начал гладить его по голове с тихою ласкою. Как всегда в минуты нежности, называл его «Коньком» — от «Коня», Кондратий.
— Устал ты, измучился, Конек мой бедненький!
— Устал, Оболенский, ох, как устал! Вот, говорят, другая жизнь. А с меня и этой довольно. Так устал, что, кажется, мало смерти, мало вечности, чтобы отдохнуть…
— А знаете, о чем я все думаю? — продолжал, помолчав. — Что это значит: да идет чаша сия мимо Меня. Как мог Он это сказать? Для того и пришел, чтобы чашу испить, — и вот не захотел, ослабел, ужаснулся. Это Он-то, Он — Бог! Совсем как человек… А что, Голицын, есть Бог? Только просто скажите — есть?
— Есть, Рылеев, — ответил Голицын и улыбнулся.
— Да, вот как просто сказали, — улыбнулся и Рылеев. — Ну, не знаю, может, и есть. А только вам-то на что? Ведь вы свободы хотите?
— А разве нет свободы с Богом?
— Нет. С Богом — рабство.
— Было рабство, а будет свобода.
— Будет ли? И когда еще будет? А сейчас… Нет, холодно, Голицын, холодно!