— А это что? — спросил Голицын, указывая на маленькую вещицу из слоновой кости и золота.

— Блошная ловушечка. Видите, трубочка со множеством дырочек, снизу — глухие, а вверху — открытые. Стволик, намазанный медом, ввертывается в трубочку; блошки попадают в дырочки, прилипают к меду и ловятся, — объяснила Маринька. — Бабушка сказывает, что эти ловушечки носились на груди у модниц на шелковой ленточке.

— Надо же такое выдумать, — рассмеялся Голицын. Маринька посмотрела на него молча, с тихою строгостью, и он понял, что не надо смеяться: эти бедные памятки старого века ей милы и дороги. Она ведь и сама немного похожа на них; в ее собственной прелести — благоухание прошлого. Да, не надо смеяться над прошлым: мы посмеемся над нашими дедами, а наши внуки — над нами; каждому свой черед, и своя блошная ловушечка у каждого.

— Маринька как бы с вами поговорить наедине? — быстро шепнул он ей на ухо.

— Приходите ужо в голубую диванную, — ответила она таким же быстрым шепотом, заперла шкапик и вернулась к бабушке. Голицын потихоньку вышел из комнаты.

Бабушкин гранпасьянс кончался. Все следили за ним с любопытством.

— Бубны-то, матушка, бубны к червям! — волновался Фома Фомич.

— Отстань, батюшка! Чего суешься без толку, — сердилась Наталья Кирилловна.

— Письмо и дорога! Письмо и дорога! — не унимался Фома Фомич, то садился, то вскакивал, заглядывая в карты через плечо старушки.

— И вовсе не дорога, а смерть и марьяж, — возражала Нина Львовна, тоже вся в волнении.