— Не сержусь, Атя, нет… За что же?.. А только скверно, иной раз так на душе скверно, что хоть пулю в лоб. Не могу я больше, не могу, мочи моей нет!..
— Ну полно, полно, — видимо, о другом думая, утешал его Рылеев: — ведь уж недолго теперь, потерпи как-нибудь… А в Царское зачем ездил?
— В Царское? Сам знаешь… Эх, брат, ведь только прицелиться. В десяти шагах. Один одинешенек. Точно дразнит…
— Да ведь сам говоришь: убить не штука, а надо, чтобы…
— Ну, да уж знаю, знаю. А только не могу больше… Господи! Господи! Когда же?
— Да говорю же — скоро. Ну вот, ей Богу, вот тебе крест! — перекрестился Рылеев на образ, точно так же, как намедни в беседе с Голицыным. — Ты, ты один — и больше никого! Так и знай. И Думу о том известим, и срок назначим. Ты достоин… Я же знаю, Петя милый, ты один достоин.
В глазах Каховского загорелось что-то, как блеск отточенной стали. А Рылеев смотрел на него, как точильщик, который пробует нож: остер ли? — Да, остер.
Бестужев, при начале беседы, вышел в гостиную, чтобы не мешать; потом, когда они ушли в кабинет, вернулся в столовую, присел к огню, закурил было трубку, но уронил ее на пол и задремал. Видел во сне, будто мечет банк, загребает кучи золота, а цыганка Малярка сидит у него на коленях, щекочет, смеется, путает игру. Проснулся с досадою, не кончив приятного сна, когда вышли из кабинета Каховский с Рылеевым, Рылеев посмотрел на часы: ему надо было зайти в правление Российско-Американской Компании, перед завтраком. Собрался и Бестужев, вспомнив о предстоящем визите тетушке-имениннице.
— Подвезти вас, Каховский?
— Благодарю, я привык пешком. Да и не по дороге нам.