В это время у больного сделался пот с такой изнуряющей слабостью, что доктора сочли нужным подождать с причастием.

В пять часов утра он спросил:

— Где же священник?

Отца Алексея ввели в комнату.

— Поступайте со мною, как с христианином, забудьте мое величество, — сказал ему государь то, что говорил всем духовникам своим.

Началась исповедь.

Сколько раз думал он об этой минуте и хотел представить себе, что будет чувствовать, когда наступит она, но вот наступила, и ничего не почувствовал. Говорил о самом стыдном, страшном, тайном в жизни своей и, глядя на седую, почтенную бороду о. Алексея, замечал, как она гладко, волосок к волоску, расчесана; смотрел на жиром заплывшие, всегда веселые и плутоватые, а теперь испуганные глазки его и думал: «Нет, не забудет он мое величество»; заметил также, что петельки на темно-лиловой шелковой рясе его неровно застегнуты, должно быть, второпях: самый верхний крючок остался без петельки; смотрел на красно-сизые жилки на носу его и думал: «Должно быть, пьет». И вдруг опомнился: «Что это, что это я, Господи! в такую минуту!..» Хотел ужаснуться, но ужаса не было, — ничего не было, кроме скуки и желания поскорее отделаться.

Когда исповедь кончилась, все вошли в комнату, и государь причастился.

Подходили, поздравляли его. И, глядя на торжественные лица, он чувствовал, что надо сказать что-то, чтоб соблюсти приличие. Оглянулся, нашел глазами государыню и произнес внятно, раздельно, нарочно по-русски, чтобы все поняли.

— Я никогда не был в таком утешительном положении, как теперь. Благодарю вас, мой друг!