— Позвольте вам напомнить, князь, что я неоднократно о сем имел честь докладывать вашему сиятельству, — возразил Дибич тоже с нетерпением.

— Отчего же мне докладывали, а сами не делали?

— Я полагал, что неприлично…

— И хотели, чтобы я за вас неприличие сделал?

Стояли друг против друга, как два петуха, готовые к бою. Волконский смотрел на него свысока, потому что иначе не мог: голова Дибича приходилась едва по плечо собеседнику; карапузик маленький, толстенький, с большой головой и кривыми ножками; когда маршировал в строю, должен был бегать вприпрыжку; движения кособокие, неуклюжие, ползучие, как у краба; вид заспанный, неряшливый; на сюртуке вечно какой-нибудь пух или перышко; рыжие волосы взъерошены; лицо налитое, красное: уверяли, будто бы пьет. Но наружность его была обманчива: неутомимо-деятелен, горяч, кипуч, вспыльчив до самозабвения (недаром впоследствии, в турецком походе, солдаты прозвали его: «самовар-паша») и, вместе с тем, хладнокровен, тонок, умен, проницателен. Государю потакал во всем, а тот почти боялся его. «Дибичу пальца в рот не клади», — говаривал.

Дибич и Волконский друг друга ненавидели. Один — русский князь, вельможа с головы до ног; другой — прощелыга, выскочка, сын бедного капрала из Прусской Силезии, пришедший в Россию чуть не пешком, с котомкой за плечами. Дибич называл князя «старой калошей», а тот его — «Аракчеевской тварью, порождением ехидниным». Но как ни презирал он Дибича, а втайне чувствовал, что не ему, русскому князю, а этому немецкому выскочке принадлежит будущее.

— Чего же вы от меня желаете, ваше превосходительство? — проговорил, наконец, Волконский, едва сдерживаясь.

— Не будете ли так добры, князь, доложить ее величеству?

— Ну, нет, слуга покорный! Сами извольте докладывать…

Стальные глазки Дибича сверкнули злобою, лицо вспыхнуло, «самовар» закипел.