— Ну, живо, живо, господа! — прикрикнул на них Добберт. — Эй, Васильев, крепче стягивай, аккуратнее: две тысячи верст не шутка для покойника!
Фельдшера опять принялись за работу, начали бинтовать, как будто пеленать покойника.
— А посмотрите-ка, какое тело прекрасное, — сказал Добберт.
— Да, здоров был покойник, — заметил Рейнгольд, тоже подойдя к столу: — сложение атлетическое; если бы не эта глупая горячка, еще сорок лет прожил бы.
— Никогда я не видывал человека, лучше сотворенного, — продолжал Добберт: — руки, ноги, все части могли бы служить образцом для ваятеля. А кожа-то, кожа, — как у молодой девушки.
Шениг тоже смотрел, и страх его исчезал: нет, не страшно это голое, чистое мертвое тело, — живые люди в их грязных одеждах, с их беспокойными лицами — страшнее.
Когда перевертывали тело, рука покойника, упав со стола, бессильно свесилась. Шениг взглянул на нее, и вспомнилось ему, как однажды, на военном смотру, государь скакал перед фронтом, и когда тридцатитысячная громада войск кричала «ура!» — он, здороваясь, поднял руку к шляпе со своей прелестной улыбкой. О, как Шениг любил его тогда и как хотелось ему, чтобы эта рука одним мановением послала их всех на смерть! И вот теперь сама она — мертвая.
Слезы подступили к горлу его; он поскорей распрощался и вышел из комнаты.
В темных сенях зашел за угол, закрыл лицо руками и заплакал. Плакал не от горя, не от жалости, а от умиления, от восторга, от влюбленной нежности.
Обряда царских похорон никто из придворных не знал. К счастью, в бумагах покойного нашли церемониал погребения императрицы Екатерины II, взятый государем по секрету, перед отъездом в Таганрог, из церемониймейстерского департамента. Думал ли он, что государыне живой не вернуться, или свою собственную смерть предчувствовал?